Рассказы - Андрей Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ноу.
— Тотьно пизьдець… Давай, братиська, шоу!
Шоу так шоу.
Набрав полный тазик водопроводной воды, я трижды окунул туда пакистанца. Арифметик, в высоком, как у мультяшного звездочёта, колпаке из газеты «Московская правда», прочёл над окунутым стихотворение Блока, где про ночь, аптеку и фонарь. Из двух спичек, перевязанных ниткой, был сооружён крестик и тут же вручен по назначению. Осталось сочинить для нового человека новое имя.
На тумбочке лежали две книги: о жизни и подвигах Александра Македонского, которого на Востоке зовут «Искандер» и считают дьяволом, — эту читал Юрик, и сборник стихов Блока — что пролистывал я, и откуда зачитывалось над тазиком про аптеку, про фонарь и про бесконечное бессмыслие.
Открыв наугад о дьяволе Искандере, я взял первое попавшееся — Карфаген. «Карфаген» — сообщил я пакистанцу его новое имя. «Не сьтрёмно?» — на всякий случай уточнил крестник. «Ноу».
— Теперь нужно отчество. Как папу зовут?
— Али.
— Карфаген Алиевич… — я посмотрел на сборник стихов поэта, который называл себя сожранным поросёночком, и добавил, — Блокс.
КАРФАГЕН АЛИЕВИЧ БЛОКС.
На имя «Шагули» он больше не отзывался. И когда контролёры требовали его к следователю, а затем в суд, говоря в «кормушку»: «Шагули Али», он медленно подходил к двери, расставлял ноги, ударял себя в грудь и заявлял: «Какоя Шагули Али? Я — Карфаген Алиевич Блокс!»
Каждые пятницу и субботу мы смотрели с ним длинные индийские фильмы, которые демонстрировались тогда по двум каналам. Пакистанец смешно объяснял непонятные европейцам тонкости сюжета. Мы просмотрели «Бродягу», «Танцора Диско», «Бобби», «Месть и закон», «Зиту и Гиту»… и пошли уже по третьему кругу. Пакистанец подпевал всем песням из этих страшных кинолент, банкир затыкал уши туалетной бумагой… Потом банкира Юрика освободили под подписку, фильмы неожиданно закончились, пакистанец получил 11 лет колонии, душное московское лето вползало через форточку, пакистанец говорил: «Хуйня, братиська», а в огромных индийских глазах его стояли слёзы. И когда открылась «кормушка», он вздрогнул, хотя она открывалась тысячи раз, но он понял, зачем она открылась теперь… Молча он подошёл к двери и услышал:
— Карфаген Алиевич Блокс?
— Я…
— С вещами.
В соответствии с проклятьем
Ну, вот наконец-то я дошел до того, с чего хотел начать этот рассказ — до встречи с одним из великолепнейших ублюдков Латвийской публики, по имени Гинтс.
Не такой уж маленький город Рига. Но вся Рига начала восьмидесятых знала Гинтса. Он был настоящей звездой подворотен и бесконечным кошмаром пионеров, комсомольских активистов и прочей тогдашней нечисти.
Когда я сказал "вся Рига знала Гинтса", я имел в виду ту Ригу, которая называла стеллу "свободы" не иначе, как советским хуем, изнасиловавшим Латвию, а на барельефе у ее подножия видела не сталинских солдат — освободителей, а воинов вермахта, — слишком уж "немецкими" были их каски и автоматы… Ту Ригу, которая упорно отказывалась называть центральную улицу города "улицей Ленина"… Ту Ригу, которая считала себя потомками Ордена Крестоносцев, а не наследниками племени полудикарей, через силу обученных грамоте офицерами Петра Первого. И мнение присасывающейся к любой власти проституирующей интеллигенции, и полнейшее отсутствие собственного мнения у зомбированных михалковскими речевками пролетариев, никогда меня не интересовали. И мне повезло, что именно Гинтс стал для меня подлинным воплощением свободолюбивого латышского духа, хотя он и был уродом и на четверть русским. Да ведь уродливая власть никакого иного сопротивления, кроме такого же уродливого, породить не может. Короче, Гинтс был не просто фашиствующим националистом — одиночкой. Он в буквальном смысле физически не мог существовать в одном пространстве с советской властью, с малейшими ее проявлениями. Он задыхался от ее смрада и, предчувствуя скорую собственную смерть, старался нанести этому сучьему явлению как можно больший ущерб.
Да, да — лично мне советская власть была глубоко до дна, но именно по той причине, что не оставляла людям никакого выбора. Или ты идешь на первомайскую демонстрацию, или тебя ведут под конвоем в тюрьму. Для таких, как я, как Гинтс, был только один путь — в тюрьму. Если, конечно, случится дожить до ареста. И все эти сказки про "беспартийных"… Для инквизиции нет "беспартийных". Кто не с ними, тот против них. Молчаливое животное смирение большинства, вот на чем держится всякая власть. И коммунизм был самой обыкновенной религией, со своими мучениками и со своими дьяволами. А от всякой религии, как насилия над личностью, меня тошнит. И поскольку мне было заранее известно собственное будущее, я не имел никаких претензий к существующему тогда строю. Я уже начинал осознавать, что подавляющее большинство жителей Земли жаждут духовного изнасилования. Поэтому, конкретно советская власть, как и всякая другая, — была мне абсолютно по хую. Я не собирался строить с ними корчагинские узкоколейки, как не собирался курочить эти узкоколейки с теми, кто придет им на смену.
Вот и Гинтс оказался братом моим по неверию. В гробу он видел все организованное, пусть даже и национально-патриотическое. У него была своя война.
Он жил на левом берегу Даугавы, в четырехквартирном коттедже. Охуевшая от его безумств мать заложила дверь, соединяющую их комнаты, кирпичной кладкой. Так что Гинтс входил и выходил из своей берлоги через окно. Сортир находился на улице. Комната его от пола до потолка была оклеена вырезками и фотографиями рок-групп, с подавляющим преобладанием мутных черно-белых
снимков и потрепанных журнальных постеров Сюзи Кватро — маленькой бас-гитаристки и вокалистки, которую он избрал "дамой своего сердца". Местами, поверх картинок, обнаруживались надписи на латышском. Гинтс утверждал, что это строчки из гимна латышских легионеров "SS". На полу лежала широченная кровать без ножек. Две немецкие каски вместо "пуфиков". Бабинный магнитофон с двумя колонками. Гора пленок к нему. Шторы на окне в виде национального латышского флага. Банка с окурками. И все.
Одевался он зимой и летом практически одинаково. Сильно тертые джинсы. Черная футболка. Серый вермахтовский китель без знаков различия, как пиджак. На ногах — американские десантные берцы времен Второй Мировой, приобретенные на болдерайской барахолке. Зимой Гинтс обматывал шею длинным вязаным шарфом, застегивался на все пуговицы и поднимал воротник кителя.
Ну и разумеется, как всякий уважающий себя "лесной брат", Гинтс был вооружен. Недалеко от дома, в "схроне", он прятал обрез кавалерийского карабина, а при себе, под одеждой, всегда носил отлично сохранившийся немецкий офицерский кортик в ножнах с серебряной накладкой "Hackenkreuz".
И самое главное — у него была машина, двадцать первая "Волга", на которой он ездил без прав и только в таком состоянии, когда вообще мог вспомнить, что у него есть машина. Черт его знает, откуда она у него взялась.
До нашего знакомства Гинтс уже успел отсидеть два года в даугавпилсской колонии для несовершеннолетних за то, что пырнул в руку мента, помешавшего ему поджечь красный флаг у здания рижского горкома партии. Хотя, нужно сказать, что рижские постовые менты никогда не были замечены в уличных зверствах. Рижский ОМОН здесь не причем — там исполняли присягу. Да, в восемьдесят первом году Гинтсу было 17 лет.
За всю мою жизнь у меня было только три друга, которых я считал и считаю своими кровными братьями. Сантим не в счет. Он из другой материи. Так вот… Двоих из них — Гинтса и Ваньки Косова по прозвищу "Помидоров" — уже нет в живых. Третий — совершенно противоположный внешне и им, и мне, хиппарь Димка Файнштейн — пока еще жив. Вот такой "проклятьем заклейменный интернационал": фашиствующий латыш Гинтс, русский анархист Ванька и хиппующий еврей Файнштейн. Ведь национальный "вопрос" возникает только у тех полудурков, которые намертво вмонтированы в бухгалтерскую матрицу современного мира, чего бы они о себе не мнили.
Что еще сказать, брат мой Гинтс… Мы просто жили Б соответствии со своим проклятьем. Пили, жрали горстями таблетки, применяемые в карательной-психиатрии. Грабили окраинные магазинчики. Курили коноплю у волосатого меломана Ивара, жившего рядом с Домской площадью. Не строили никаких планов, потому что будущего как не было, так и нет. No future. Ездили в Юрмалу, в ночное кабаре. Кувыркались с тремя танцовщицами оттуда и не знали, что одна из них была влюблена… В циклодольных глюках я нарисовал семь картин по мотивам гитлеровской романтики, которые участвовали в подпольной выставке рижских художников, называвших себя "интербригада". Что еще… Снова пили "Сэнчу" и "Алдарис 100". Дрались с комсомольскими патрулями. Слушали эту Сюзи и урловскую группу "Slade". Однажды, вот ведь, отпиздили пионеров с деревянными автоматами, стоявших "на часах" у памятника латышским стрелкам. А несколько лет спустя, после того, как я отбомбил первый свой срок, одна из юрмальских go-go-танцовщиц, то ли по имени, то ли по прозвищу Милда, рассказала мне…