Царь головы (сборник) - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Летаешь? — возвращаясь в мыслях к давнему, запавшему на душу впечатлению, спросил Никодимов.
— Нет, — с неопределённым чувством (сожаление? досада?) ответил Услистый. — Сначала Лужков душил — хотел возле аэродрома элитных высоток натыкать, а потом Газпром «Остафьево» подмял. Пришлось самолёт продать.
В сумке у Никодимова лежал подарок для юбиляра. Попытку вручить его Услистый мягко пресёк:
— На корабле, — сказал он. — Куда я его здесь дену?
Справедливо.
Услистый уже улыбался новым подходящим гостям, и Никодимов спустился с набережной на дощатый пирс.
Тут было порядком незнакомых лиц — должно быть, многие гости прибыли из Москвы, — но встретилась и пара известных физиономий: художник Чугунов и фотограф Калюкин. Они стояли, опершись о перила причала, и вели тихую беседу, время от времени постреливая глазами на чопорную, торжественно разодетую публику. Сами они были в затрапезе. Из нарядных гостей особенно выделялась молодая пара — парень с соломенными растаманскими дредами, собранными на затылке в пучок, и цыпа со стальным от пирсинга лицом и доброй сотней цветных косиц на голове. Они явно при-шли вместе, и одежда их, словно по сговору, нарочито не соответствовала дизайну котелков — парень был в белой рубашке и серых брюках со стрелкой, уместных скорее на свидетеле Иеговы, нежели на растафари, а цыпа — в белоснежном, вязанном крючком платье, отчасти прозрачном. Цвет невинности категорически не сочетался с её пёстрой причёской и металлом на лице, и это несоответствие притягивало взгляды. Так бы привлёк внимание эклер с положенным поверх глазури гвоздём.
Обменявшись приветствиями с Чугуновым и Калюкиным, Никодимов, тоже одетый буднично, кивнул в сторону соломенных дред и пёстрой цыпы.
— Что за райские птицы?
— Иван Пустовой, — сказал Чугунов, — юное дарование — художник, подающий надежды. А рядом, видимо, его курица.
— Московские штучки? — уточнил Никодимов.
— Чёрта с два. — Калюкин гордо вскинул бровь. — Наши. Юноша бледный, из тех, что явились нас отменять. Типа мы пришли в мир весёлые и дерзкие, а мир встретил нас лаем и кваканьем. В общем, смена караула.
— Что ты такое говоришь? — Чугунов колыхнулся. — По-твоему, они идут, а мы стоим?
— Ну, хорошо, они восходят, мы спускаемся.
— Куда это мы спускаемся? — не унимался Чугунов. — Я лично парю.
— Так высоко, что с земли в телескоп не видать, — хохотнул Калюкин.
Фотограф злословил — Чугунов парил, и его было видно. Хорошо видно. И он здорово парил. Никодимов судил со слов людей, чьему мнению доверял, — писал Чугунов мощно, картины его отпечатывались на сетчатке глаза, как ожог, после них трудно было проморгаться. Никодимов и сам чувствовал это, глядя на холсты Чугунова. Там билась жизнь, и она входила в зрителя то горстью мазков, то всем пейзажем, всей фигурной композицией разом, становясь его, зрителя, опытом, как съеденное, но продолжающее жить внутри огненным следом пряное лакомство. Неспроста и Услистый ходил к нему в мастерскую — приценивался и моргал.
Калюкин бросил на ветер:
— Пустовой по части живописи здорово рванул, никто не ожидал…
— Он три года в Германии сидел, — сказал Чугунов. — Там не забалуешь — арбайтен, арбайтен и ещё раз арбайтен.
— И тебя бы к немчуре — на дисциплинарные курсы. — Калюкин достал сигареты и закурил. — Там бы тебя, пьяницу, уму-разуму научили.
— Да, — согласился Чугунов. — Немцы — зайчики. Куда бы мы без них… Они подарили нам Ледовое побоище, две большие войны и блокаду лучшего на свете города, если кто-то забыл.
— Просто языков не знаешь. А учить лень. Так и скажи.
— Учить языки? — выкатил на фотографа глаза Чугунов. — Шутишь? Мне хватает тех глупостей, что я слышу по-русски. Слушать глупости на тарабарском? Не дождётесь.
Вскоре к пристани, красивой дугой развернувшись на широком теле Невы, подошла двухпалубная посудина. Гости, которых собралось уже за два десятка, поднялись на борт, и в 16:50 корабль, как было обещано в плане мероприятия, отдал концы.
Услистого Никодимов нашёл на нижней палубе, где тот давал указания шустрому распорядителю, похожему на скачущую строчку в книге, которую пытаешься читать в автобусе — вроде бы строка перед глазами, но её не поймать.
— Подарок. — Никодимов похлопал висевшую на плече сумку. — Хочу вручить.
Услистый отвёл Никодимова в тупичок под трапом, расположенный в стороне от основных путей миграции гостей, где громоздились какие-то продуктовые пакеты и коробки с вином. Никодимов достал из сумки малый самурайский нож ручной ковки, вложенный в ореховые ножны, и торжественно обнажил лезвие: чуть изогнутый со стороны режущей грани клинок, срезанный на конце острым углом, ореховая рукоять равной с лезвием длины и с тем же лёгким изгибом — не то чтобы функциональная штука, но художественно взвешенная: сбоку — точно лодочка, бесстрашная, опасная… Подарок он подбирал под свой вкус — любил хорошо сделанные вещи, а орудия убийства, как правило, делались на совесть. Конечно, с кубачинским кинжалом эту штуку сравнивать не приходилось, но природа изделий была родственной.
Нож Услистый в руках повертел, но взгляд его не загорелся, даже к ладони не примерил — то ли равнодушен был к оружию, то ли привык на деловых переговорах скрывать движение чувств. Спрятав клинок в ножны, положил подарок в кучу с остальным добром. Никодимов не обиделся, но холодок досады ощутил.
— За нож положено выкуп давать, — сказал Услистый. — Чтобы на хозяйскую кровь не польстился.
Он достал из кармана брюк кошелёк с прищепкой для купюр и в прямом смысле отстегнул Никодимову пятьсот рублей. Мельче не было. Никодимов взял — порядок есть порядок.
— Ром любишь? — поинтересовался Услистый, когда по нижней застеклённой палубе они проходили мимо стола, уставленного бутылками и блюдами с закусками, — тут крутились распорядитель и два официанта, готовящиеся разносить напитки гостям, по большей части расположившимся на открытой корме и верхней палубе.
Ром Никодимов любил, предпочитая повсеместно воцарившемуся «Бакарди» чёрный «Гавана клаб» или, на худой конец, «Капитана Моргана».
— А такой пробовал? — Услистый взял в руки бутылку с этикеткой, на которой название было отпечатано каллиграфической прописью и наискось, так что не сразу и прочтёшь. — «Матусалем». Мафусаил по-нашему. Лучше не бывает. «Бакарди» и «Капитаном Морганом» бутылки моют, прежде чем в них «Матусалем» залить.
Наполнив два бокала янтарным пойлом, один Услистый подал Никодимову, другой взял сам. Чокнулись. Ром был действительно хорош. Сделав глоток, Никодимов поднял бокал и посмотрел сквозь него на свет — ром маслянисто играл и словно излучал какое-то самостоятельное благородное сияние.
— Мешок света… — Миг назад этих слов не было в голове Никодимова, и вдруг откуда-то взялись, будто кто-то другой из него сказал это, будто сидящий внутри игрок выбросил на доску кости и выпала именно такая комбинация.
Услистый посмотрел на собеседника в упор, засаживая взгляд, словно лопату — на глубину штыка.
— Знаешь, значит.
— Знаю.
Ну вот, опять… Что Никодимов знал? Про что? Но сказать «знаю» было приятно. В конце концов, что-то же было ему известно — например, это: йоги едят только правой рукой, потому что левая рука — нечистая; зелёные желатиновые кубики крысиного яда пахнут карамелью; если лук режется без слезы — это к грозе. Ещё он умел соловьём свистеть на бересте, лаял во сне, журналистов и врачей едва ли не поголовно считал шарлатанами, производил штучные торты и не любил сладкое — чем не знание?
— А видел его? — Услистый, не сводя с Никодимова взгляд, наклонил голову, как пёс.
— Что? — не понял Никодимов и тут же догадался, что именно.
— Впрочем, где ты его видел…
Услистый запустил руку в карман брюк — другой, не тот, где был бумажник с прищепкой, — и извлёк из него мягкий кожаный кисет на витом шнурке. Небольшой, размером с пол-очёчника.
— Дай руку, — велел он.
Никодимов покорно протянул ладонь. Распустив шнурок, Услистый выронил из кисета на подставленную ладонь Никодимова мандарин. То есть это был не мандарин, а светящийся оранжевый шарик, увесистый, словно булыжник, желанно притягивающий взгляд. Казалось, он должен обжигать, но он не был ни горяч, ни холоден — в нём словно вовсе не было температуры. И свет его, заметный даже сейчас, в солнечный день, хоть и слепил, но как-то мягко, бархатисто, лунно. Никодимов сжал ладонь и почувствовал, что шарик беззвучно проминается под его пальцами, как силикон, как плотно набитый мешочек с мукой, но стоит разжать пальцы — вновь возвращается к шарообразию. Не понимая зачем, Никодимов в руках раскатал его в яйцо, отпустил — и он вновь округлился. Не просто свет, а что-то несусветное— пластичная материя света, его вещество.