Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уйти хотите? Некуда. Там, — кивнул за перегородку, — прислониться негде.
Голос его прозвучал сердито, глухим треснувшим басом.
— Не бойтесь, не съем, — прибавил он потише.
Я сказал ему, что нынешний вечер собирался провести на воздухе, но пришлось зайти в убежище: надо считаться с обстоятельствами.
— Вот и разумно. Следственно, поговорим от скуки, — похвалил старик, придвигаясь ко мне с ящиком. — А вы, мне мыслится, совсем птенец желторотый, ежели не видите во мне людоеда.
— Возможно, — ответил я.
— Гавриил Оглоблин, — отрекомендовался он. — Не правда ли, звучит чересчур по-русски?
Я промолчал. Он вперил в меня свои маленькие глазки, угрюмо спросил:
— Еще не ранены?
Почему-то не хотелось говорить ему правды, и я соврал: нет, мол, не ранен.
— А по мне, — продолжал старик неприятным басом, — лучше сразу смерть, без лишних там приготовлений.
Я пожал плечами.
— Думаете, в возрасте дело? Вы-де, гражданин Оглоблин, довольно уже пожили, вам за шестьдесят, вы и рассуждайте о смерти. А я… — он смерил меня с головы до ног, — я покуда подожду. Молод еще, розов, душа — маргаритка. Горечи, понятно, не испил, не вкусил и меду… — Он будто читал меня, словно раскрытую книгу, и безжалостно объявлял в сумрак подвала мои совсем еще зеленые и потому заслуживающие осуждения, с его точки зрения, человеческие качества. — Мне ли думать о даме в лохмотьях с зазубренной косой? Авось минет чаша сия! — Старик помолчал, наслаждаясь моим замешательством, затем резко, с дрожащим повышением в голосе сказал: — Нет, любезный мой молчаливый собеседник, дело тут не в возрасте. Дело — в принципе: как надлежит к сему относиться. Помните, у гения:
Все, все, что гибелью грозит,Для сердца смертного таитНеизъяснимы наслажденья!..
— К чему это вы? — невежливо прервал его я.
Старик ощерился.
— Трусите, любезный! Смерти боитесь? — Глаза его уменьшились, сощурились, а жесткая щетина на щеках зашевелилась. — Но разве не смертью продолжается жизнь? Разве не бренными останками временно живущих на земле вымощены улицы вечно нетленного? Страх смерти — показатель духовной слабости и умственной бездарности человека, — вот какую истину вы еще не поняли, златокудрый юноша!
— Не очень завлекательная истина?
Он посмотрел на меня внимательно и нехотя согласился:
— Пожалуй. Вы, я вижу, точно, зелен тополь, сиречь комсомолия, и потому вас привлекает дубовый атеизм, конечно. И все-таки…
Ухнула неподалеку бомба, пламя свечи заколебалось.
— Все-таки, — смеясь продолжал старик, показывая наверх, — подумать о переходе в мир потусторонней демократии, кажется, самое время.
С минуту мы молчали, глядя друг другу в глаза. Снова поблизости лопнула крупная бомба — Оглоблин инстинктивно поднялся. И в этот момент из-под полы его линялого пальто выскользнула на пол затрепанная старая книга. На обложке книги старым дореволюционным шрифтом было напечатано: «Фридрихъ Ницше. Такъ говорилъ Заратустра».
Старик исподлобья стрельнул по мне глазами, прищурился и нехотя, словно нарочно, хитро улыбнулся. Затем он нагнулся, поднял с пола книгу, снова сел на ящик, мягко, извинительно сказал:
— Когда пусто в желудке, люди ищут хлеба голове. Представьте себе, потянуло к философии.
— К Ницше, вы хотите сказать?
— Ницше — глубокий и умный философ.
— Философия Ницше — идеологическая основа фашизма, — бросил я старику. Но мой сокрушительный тезис его не смутил и не тронул.
— Очень примитивно, — сказал он с сожалением. — Ах, как примитивно рассуждает нынешняя молодежь! Национал-социалисты взяли у прорицателя только жалкие, высохшие на ветру времени верхушки. Подлинный Ницше мудрее, много мудрее и шире, мой несговорчивый друг. Ницше — выразитель мыслей всего большого человечества. Разве не так?
Я посмотрел старику в лицо, резко сказал:
— Не приплетайте Ницше к большому человечеству, не оскорбляйте человечество. Но что же вещает Ницшев пророк Заратустра?
— Как! Вы не читали до сегодня «Заратустру»?
Я припомнил содержание книги — читал еще в школе, вместе с Трофимовым, — и привел наудачу одно изречение:
— «Все живущее есть и повинующееся».
— Совершенно верно! — Старик заулыбался. — Тому будет приказано, кто не может повиноваться сам. Пусть же слабейший повинуется сильнейшему.
— Но что же в этом мудрого? — холодно парировал я. — Не станете ведь вы утверждать, что в слепом повиновении — ключ к идеальным отношениям между людьми? Или — вопреки непреложным фактам и здравому смыслу — все-таки начнете утверждать?
Меня уже подмывало вступить с ним в полемику, но он от спора уклонился. Ухмыльнувшись, старик пробормотал:
— Не стану, юноша, не стану.
Его ухмылка меня насторожила.
— Не стану потому, — продолжал незлобиво Оглоблин, — что так называемых идеальных отношений не было прежде, нет и не будет потом. А человек есть то, что надлежит преодолеть. Очень, знаете, несовершенное создание! — Сузил колючие глаза, испытующе спросил: — Не лучше ли смертный огонь, пожирающий пламень всеобщего очищения, а там, за новым Вавилоном, — новая эра, новое создание, совершенство?
Я встал, пронзил его взглядом и гневно сказал:
— Вы что же, хотите, чтоб я согласился с вашей философией?
— Упаси господь! — Старик засуетился, замахал руками, торопливо спрятал книгу в один из рукавов пальто. Загадочно и тихо прибавил: — Моя философия — философия стертых зубов и седых волос. Всякий огурец вызревает в свое время.
— Чем вы занимаетесь, гражданин Оглоблин?
Старик чуть заметно вздрогнул.
— Жду! — хрипло отозвался он. В глазах блеснули беспокойные желтые огни. — Жду не дождусь, когда благородные рыцари разобьют противника и накормят вдоволь хлебом.
— Где вы работаете?
— Инвалид. Питаюсь иждивенческой карточкой.
«Кто передо мной? Что за человек? Какая таинственная личность?» Не успел я подумать, Оглоблин неожиданно поднялся, пнул сердито ящик, процедил сквозь зубы:
— До свиданья! — и вышел из убежища.
Несколько дней подряд присматривался я к встречным и попутчикам, надеясь увидать среди них Оглоблина, — старик на глаза не попадался. Развязка была неожиданной. Неделю спустя я пришел на точку, где служил Приклонский. Дело было вечером, во время воздушной тревоги. Расчет только что сдал аэростат и находился на биваке.
— Виктор! — крикнул я Приклонскому. Мне хотелось с ним поговорить.
Виктор отвернулся, даже не ответил на мое приветствие.
Через некоторое время Виктор, держась за живот, подошел к командиру отряда.
— Прошу отлучиться, товарищ капитан. Не вовремя приспичило.
— У вас всегда не вовремя, Приклонский. Гуляйте, да недолго.
Минут через двадцать Виктор возвратился. Впереди него, бормоча под нос ядреные ругательства и спотыкаясь, к биваку шествовал щуплый старик, весь вывалявшийся в стародавних листьях и гнилых опилках. Руки старика были связаны брючным солдатским ремнем, под шапкой чернела кровавая ссадина. Виктор, точно заправский конвоир, с винтовкой наперевес шел в трех шагах позади арестованного.
— Что за фокус, товарищ Приклонский? — рассердился командир отряда.
— Никак нет, товарищ капитан. Это — тот самый диверсант-разведчик, что вчера в тревогу ракетами сыпал. Задержал на чердаке нежилого здания при попытке повторить вчерашнюю диверсию.
«Оглоблин?! — воскликнул я про себя. — Так вот ты какой, Гавриил Оглоблин! Один из мрачных обитателей пещеры Заратустры».
Старик боязливо оглядывался по сторонам, брови его нервически подергивались.
— Старый беззубый налим, — продолжал Приклонский, — а за палец тяпнул! Ремень на нем мой, товарищ капитан, прошу возвратить по принадлежности. — Виктор передал ракетницу и три ракеты.
Кто же он такой, Гавриил Оглоблин?
Вовсе не Оглоблин, установило следствие. Обрусевший немец, оставшийся в России после империалистической войны. Помогал «своим».
Окнами на Марсово поле
Окнами на Марсово поле глазеет наш дом — старый трехэтажный каменный дом, построенный в конце восемнадцатого века. До войны, говорят, в нем жили студенты, теперь помещается штаб нашего полка. Неуютен, неказист, сыр и дьявольски холоден этот серый дом, для меня же он — родное пристанище. Здесь меня кормят, здесь я работаю, тут и отдыхаю. Работаю, правда, в «бумажные» дни, когда нужно привести в порядок протоколы или оформить персональное дело проштрафившегося комсомольца. Отдыхаю тоже изредка: большую часть своего времени провожу на точках, там же часто и ночую.
Но сегодня придется ночевать дома. К вечеру над центром города разразилась воздушная тревога, и я не успел никуда уйти. А двигаться куда-нибудь во время бомбежки и бестолково, и не очень грамотно: дежурные милиционеры или комендантский патруль все равно скомандуют укрыться в ближайшем убежище, там и просидишь весь вечер, досадуя на ревнивых блюстителей уличной дисциплины и жалея, что ни дома не остался, ни к своим не попал. А дома — пустынно и скучно, все разошлись по точкам еще засветло. В нашем казарменном номере из четверых его жильцов на ночь остался я один. Мне, впрочем, безразлично. Я страшно устал (ходил к Балтийскому заводу), продрог до последней молекулы в теле и теперь буду спать, только спать, больше мне ничего не надо.