Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты меня не тревожь, сержант, — глухо отозвался в этот раз Битюков. — Сам по себе живу, другим не перечу.
— Он у нас единоличник, товарищ замполитрука, — сказал с неприязнью Михайлов. — Сам по себе, видите ли, рубит.
— На то и паек выдается ровный, чтобы каждый сам об себе заботился, — желчно оборвал его Битюков и низко склонился над котелком.
Карасев вынужден был заметить Битюкову, — я в душе поддержал сержанта:
— Сам по себе живет зверь, и прочая разная скотина про себя живет. А мы люди, товарищ Битюков. И ты брось эти чудачества, крайний раз тебя предупреждаю.
— Да что вы, ей-богу! — обиделся лесоруб. — Что я, обворовал кого?
— Этого не хватало! Не хитри, говорю, живи, как другие живут. Пухлые инвалиды нам не нужны. Сам понимаешь, с инвалидами аэростат на ветру не сдержишь.
— Отправьте в госпиталь, если негож.
— Нет, ты еще поработаешь. Михайлов вон тощее тебя, а в лазарет не просится. Совесть надо иметь, старина! Такую войну с серой совестью не вытянешь.
В молчании солдаты закончили скудный обед. Старательно выскребли котелки, затем по одному и по двое вышли из землянки.
А Битюков все хлебал свое крутое месиво, — дрожащей рукой придерживал котелок и после каждого подноса ложки ко рту жадно облизывал обветренные губы…
Цигарка по кругу
Знаете ли вы, что такое голод курильщика — эта постоянно сосущая душу тоска по махорке, когда у тоскующего зеленеют губы, лицо, заостряются уши, а чуткость нервов ко всему окружающему накаляется до воспламенения? Если вы спросите у курящего солдата, от какого голода — табачного или хлебного — он мучается больше, он скажет вам всего лишь два слова: «Эх, махорка!» — и вы поймете его. Так уж случилось: в то время, когда силы измученных людей стала сушить и сковывать костлявая дистрофия, — в это самое время на головы курящего большинства Ленинграда свалился жестокий табачный голод. Как бы там ни было, но пищевой паек давали все же каждый день. А вот махорку давно не дают, и когда восстановят табачное снабжение — никто о том не ведает. Хотя бы неполный кисет на расчет. Хотя бы птичью щепоть на бойца. Хотя бы одну глубокую затяжку табачным натуральным духом — и кажется, мигом забыл бы все на свете.
После обычного блокадного обеда из двух легких блюд — ячменного супа, наваренного на старых-престарых костях, и рыхлого куска черноземно-черного хлеба — собрались в землянке голодающие курильщики, каждый мечтает о целебной затяжке. Их девять человек, девять аэростатчиков самого боевого нашего расчета, десятый среди них — я, посланный к ним комиссаром провести беседу о политическом моменте. Ни о какой толковой беседе, понятно, не могло быть речи, пока тоскующие души не сыщут средства успокоения. Успокоить же их могла только махорочная самокрутка.
В землянке темно и холодно. Тусклый зимний день едва проникал сквозь закопченное окно. Коптилку не зажигали: надо было экономить фитили и солярку. Скучно и тихо постукивали где-то в углу ходики.
— Вот мать честная! — медленно проговорил сероусый Слязнев. — Никогда не думал, что без курева так заноет под ложечкой.
К нему прислушались. Спокойный и рассудительный шофер из Лукоянова в расчете был авторитетным и уважаемым человеком.
— А ну-ка, вывернем карманы, и все крохи — в кучу!
Предложение было разумно, и мы тут же приступили к делу. Долго трясли и скребли закоулки карманов, вышаривая по углам залежалые крупицы, — наконец наскребли на одну закрутку. Трудно сказать, чего было больше в плодах наших раскопок — сухих хлебных крошек, черных кристаллов соли и сахара или прокопченных и пропыленных крупиц доблокадной махорки. Не все ли равно! Лица у всех оживились. Я выбросил на стол коробку спичек и кусок старой истертой газеты. Солдаты с надеждой посмотрели на сержанта Гущина: по закону субординации свернуть цигарку надлежало ему.
— Прямую или «козью ножку»? — спросил сержант.
— Прямую! — дружно сказали солдаты.
«Зачем же прямую? — спросил себя я. — «Козья» куда гигиеничнее».
— Прямую! На пальцах желтый дым останется — целый день, а то и два этим духом будем живы.
Понятно. В таком случае плевать на гигиену, я тоже за «прямую».
— По десять процентов, товарищ сержант! — крикнул рядовой Самохин.
— С востока на запад, как ходит солнышко, — подсказал другой.
— Будет, как надо быть, — безапелляционно произнес сержант и стал вырывать из газеты аккуратный прямоугольный лоскуток.
Он долго возился с бумагой, и все терпеливо ждали. Но вот она скручена — длинная, тонкая, плотная цигарка. Если бы мы не знали, как она началась, и не видели на ней буквы газетного шрифта, честное слово, можно было бы принять ее за элегантную папироску из коробки «Люкс» — так велико было наше вожделение.
Сержант взял цигарку двумя пальцами (элегантная вещь требовала интеллигентного обращения), важно поднес ее к губам, с достоинством зажег спичку. Цигарка занялась. Не беда, что она тут же стала трещать и фыркать и вместе с первыми струйками голубого дыма наполнила землянку сладковатым чадным запахом. Этот запах напомнил мне пожар Бадаевских складов в день первого авиационного налета, тогда тоже пахло горелой мукой и жженым сахаром. Покурим и с сахаром, был бы градус табачный!
Сделав последнюю глубокую затяжку, Гущин пустил цигарку по кругу. Каждый бдительно следил за движением и мысленно отмечал для памяти свои неприкосновенные «десять процентов». Я свой отрезок не замечал: будучи последним по ходу солнышка, я должен был получить самый хвостик цигарки, искусанный, влажный, горячий, захватанный, зато полный головокружительного зелья.
— Подожди, — с убеждением сказал востроглазый Самохин. — Вот прорвут блокаду, наладится почта с Большой землей — мать мне посылку пришлет, полпуда тамбовского самосаду. Вот разговеемся.
— Долго ждать, Самохин, — возразил ему Слязнев. — Душа лопнет, покуда твоего разговенья дождешься.
— Ты что, в победу не веришь?
— В табак твой не верю, — отмахнулся Слязнев.
— Ты у нас вроде скептика, — не совсем уверенно бросил Самохин. А повернувшись ко мне, он спросил: — Так, что ли, товарищ комсорг, Фому неверующего по-нынешнему прозывают?
— Сам ты Ерема! — махнул на него старик и вытянул руку за цигаркой.
Рядом со мной, девятый по кругу, мечтательно вздохнул рядовой Никитин, слесарь с Выборгской стороны:
— Эх, собрать бы все осколки да перетереть на махорку — сколько вышло бы курева, братцы, представить невозможно!
— Ядрен был бы табачок, — с ухмылкой сказал ему Слязнев, окутываясь синим удушливым дымом.
Начался задушевный солдатский разговор. В другое время этот застольный разговор под махорку поднялся бы до тонкого юмора, до звонкого смеха и заразительного хохота. Но сейчас никто не смеялся, никто не острил, на лицах солдат не было и тени улыбки, и даже оптимистическая ухмылка усатого Слязнева заметно отдавала унылостью. Нет ничего удивительного: люди разучились смеяться. Я, например, уже не помню, когда смеялся в последний раз: не помню, где и когда видел на лице человека непринужденную улыбку. Слово взял сержант.
— А я вам скажу — табак скоро будет. Не вдоволь, понятно, а в норме, но будет.
— Последняя новость, сообщение Информбюро, — мрачно буркнул Слязнев, передал папироску соседу и вытер усы.
— И я говорю — новость, — сокрушительно подтвердил сержант. — Ленинград теперь — что, я вас спрашиваю?
— Известно, скованный Прометей, — отозвался Самохин.
Легенду о Прометее, похитившем с неба огонь, им комиссар полка рассказывал. Но Гущин, видно, не слышал этой легенды и потому недовольно покосился на Самохина.
— Насчет Прометея — у нас образования мало, — чистосердечно признался сержант. — Зато знаем другое. В Ленинграде — штаб фронта. Командующий, стало быть, член Военного совета и прочие, кому положено. В Ленинграде же есть мировая табачная фабрика…
— Две, — подсказал Никитин.
— Пусть будут две. Я про одну имею.
— Если мировая, то фабрика Урицкого.
— Она самая, — согласился сержант.
— Эвакуирована!
— Пусть эвакуирована. Не в том ныне дело. — Сержант остановился, придирчиво осмотрел присутствовавших. Мне показалось, он ждал реплики, но реплики никто не подал. — Дело в том, — продолжал он после паузы, — что до Военного совета дошел слух: так, мол, и так, солдаты сидят без курева. А потому моральное настроение у них — сами знаете…
— Знаем, — вздохнул Никитин.
— Вот-вот. Военный совет и задумался: в сам деле, неважно получается, товарищи. «Кто есть в живых на фабрике?» — спрашивает. «Есть один старичок, — докладывают, — вкусом табаков заведовал». — «Вызвать старика!» В тот же день, понятно, вызвали. Прямо в худых валенках и старой стеганке в землянку командующего доставили. «Вы, — говорят ему, — батя, самонужнейший человек на всем Ленинградском фронте. На вас, — говорят, — три, а то и пять миллионов бойцов во все глаза ныне глядят. Обувайте новые валенки, — приказывают, — надевайте положенную шубу». — «А в чем дело?» — выясняет старик. Он уж подумал, не в командармы ли по ошибке его намечают. Перетрусил, понятно, про низкое образование сказал: в академиях, дескать, не привелось учиться. «Мы с тебя академию не спрашиваем, — разъясняют. — Нам табак позарез нужен личному составу». — «А, табак — по моей части. Так бы сразу и сказали. Только где ж его взять? В Ленинграде он, известно, отродясь не водился». Тут командующий прихмурился и сказал ему: «Вот что, отец, я не зря тебя призвал. Садись и думай, как бойцов фронта табачным довольствием ублаготворить. Не отпущу до той поры, покуда не придумаешь». Накормили его, напоили, посадили у буржуйки думать. Неизвестно, долго ли он думал — может, день, может, все два, — однако же придумал старый.