Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я и шел — по два-полтора километра в час. И весь этот день какой-то прожорливый червь бесстыдно сосал у меня под ложечкой — все силы вымотал, бездушный. Но я мужествовал с ним почти героически и перенес все его атаки. В один расчет попал к солдатскому обеду, мне предложили поесть — я храбро отказался. Собственно, я мог бы и поесть, чем, вполне естественно, выразил бы свое отношение к извечному русскому хлебосольству. Но я вспомнил при этом новое правило времени, тоже гуманное, истинно товарищеское правило: «Не объедай другого, другому не легче, чем тебе», — и, подумав, решил, что не умру до вечера. Зато уже к вечеру, еще задолго до подхода к штабу, я, как говорится, целиком и безраздельно оказался в плену голубой мечты о честно заработанной порции хлеба и тарелке супа. Шел медленно и представлял себе такую теплую картину: вот приду усталый и замерзший — первым делом найду где-нибудь горячую буржуйку, немного обогреюсь; потом не торопясь вымою руки и побреюсь. В столовую спущусь к двенадцати часам. Маша поставит в чистой тарелке гороховый суп, в другой — удвоенную порцию хлеба (за обед и ужин), может быть, предложит завтрашнюю пайку сахара. Каждый, кто заглянет в этот час в столовую, будет мне завидовать. Ровно в двенадцать я приступлю к обеду. Так — несколько даже романтично — встречу неведомый Новый год.
Произошло все иначе.
Только вошел в помещение штаба, меня остановил Антипа. Он дежурил по части. Загадочно ухмыльнувшись, спросил:
— Чет или нечет?
— Черт! — рассердился я.
— У, какой серьезный!
— Шутить не расположен.
— Ну иди, иди, унылая личность. Тебя уже два часа поджидает гость.
— Кто?
— Теперь не скажу. Сидит в нашем «номере», пишет стихи.
Я полез по лестнице, стараясь додуматься, кого и зачем занесло ко мне морозным декабрьским вечером. Едва открыл дверь, он бросился навстречу:
— Ну, наконец-то!
— Юрка! — Я от неожиданности замер на пороге.
— С десяти часов у тебя сижу. Две заметки успел набросать для газеты.
— Но ты, надо думать, голоден?
— Честно говоря, не сыт.
— Пойдем в столовую. Там для меня должен быть суп.
— Суп? — удивился Юрий. — Какой теперь суп, почти в полночь?
— А вот увидишь.
— Но это же твой суп!
— Вполне хватит на двоих. Пошли, не ломайся.
В столовой при свете фонаря «летучая мышь» я рассмотрел его — худого, стройного, по-военному подтянутого и все-таки немного длинноватого моего товарища. Да, он младший политрук, и ему идут эти густо-пурпурные эмалевые «кубики», по два на каждой петлице, и мягкие комиссарские звезды на рукавах шинели. Темное лицо обветрено, нос облупился, глаза все такие же, какие были раньше: чистые, новые, словно сейчас только вымыты.
Скоро на нашем холодном столе появился суп, два кусочка хлеба и суточная — завтрашняя — порция сахара. Суп я разлил в две тарелки, поровну поделил остальное.
— Без пяти двенадцать, — начал Юрий с пафосом. — Стало быть, часто будем встречаться в новом году.
— Если будем живы, — прибавил я минорно.
— Ты что, умирать собрался? Я, например, не тороплюсь. Надо жить, поколе можно, — даже в этих вне-исторических условиях.
Мне не понравилась его бодрая сентенция и тон, докторально-покровительственный тон, каким он произнес ее. Обменялись неловкими взглядами.
— Ты все такой же… мятежный?
— Ага, — коротко и бездумно отозвался он, отправляя в рот последнюю ложку супа.
«Ага» мне тоже не понравилось.
— Скажи, Юрка, тебя не тревожат печальные мысли?
— К примеру?
— Ну, скажем, сомнения, острые вопросы, неясность перспективы.
— Нет, — простовато и как-то поспешно высказался Юрий. — Работа в газете требует всего, с головой и ногами. Где тут размышлять, тем более сомневаться! Живу одной истиной: война — так по-военному.
«Ну, это ты хорохоришься, друг, — решил я про себя. — Вовсе не так уж легко и просто жить в эту войну. «Война — так по-военному». Очень ведь непросто, Юрка. В школе ты не был таким самоуверенно-бездумным. И тон у тебя был другой. Тогда ты держался скромнее, по каждому вопросу спрашивал совета…»
— Пашку или Виктора не видел? — прервал меня Юрий.
Я рассказал о последних встречах с Виктором.
— Странно изменился парень. Нервный, изломанный, словно потерял что-то. Корчит из себя несчастного и со всеми ссорится. Словом, мы, кажется, разошлись — всерьез и надолго. Может, даже навсегда.
— Не может быть! — усомнился Юрий. — Значит, не поняли друг друга. Честное слово, какое-то недоразумение.
— Но ты же при наших встречах не присутствовал! — почти возмутился я.
Юрий опешил, застенчиво дотронулся до моей руки.
— Ладно, не будем об этом. А то еще рассоримся по пустякам.
— По-твоему, пустяки?
Помолчав с минуту, он неуверенно заметил:
— Ты тоже изменился. Седеть, кажется, начал?
— Все тот же, — сказал я безразлично.
— В самом деле виски засеребрились, ай-ай!
— Я их пеплом посыпал.
— Рановато, друг мой, рановато.
Поговорили еще. Потом Юрка поднялся, стал прощаться. Я предложил ему ночевать — он отказался.
— Бегу. Завтра с утра — срочная работа.
Я проводил его до ближайшей улицы, грустный вернулся в холодную комнату.
И что за квасливое настроение? Будто тебя, разгоряченного, внезапно прохватил сквозняк. Злой и голодный лег спать. Было тридцать минут первого — нового 1942 года. В прошлом году в этот самый час у нас в институтском общежитии сияла нарядная елка…
О чем шептали камни
Шел я однажды с отдаленной точки — дело было вечером, тихо потрескивал в голых аллеях мороз, в небе чуть видно голубели звезды — я все глядел, все смотрел по сторонам и неожиданно стал фантазировать. Сперва мне представился один поэтический образ; этот образ навеял далеко не поэтические ассоциации; а под конец пути я вдруг заспорил с собой, заспорил без снисхождения: простой и болезненно трудный вопрос — «Что же делать, Дубравин?» — возник предо мной во весь устрашающий рост.
Поэтом я в те годы не был, не стал им, к сожалению, и позже. Однако же в тот памятный вечер мне пригрезилось, будто отчетливо слышу негромкий тревожащий шепот страдающих на ветру настуженных камней. Они шептали отовсюду, со всех углов и перекрестков, и я без особого напряжения слуха ловил в тишине их торопливый ропот.
Тихо шептали какую-то жалобу булыжные камни мостовых и развороченные бомбами плиты подъездов и тротуаров…
Шепотом печалились избитые осколками камни фундаментов и стены простуженных зданий…
Гневно шептали седые от инея гранитные парапеты набережных и мостов…
Слабо стонали обжигаемые холодом камни коринфских, дорических, ионических колонн…
В местах, где осколки сорвали штукатурку, камни зияли открытыми ранами, эти раны, думалось мне, сочились слезами и кровью…
О чем они шептали?
Камни как будто говорили, что над улицами города вновь собираются грозовые тучи. В ответ на бесславный разгром под Москвой и поражение у Тихвина мстительные немцы подкатывают к нашим воротам крепостные пушки, доставленные, кажется, из-под Севастополя. Теперь они хлестко грозятся взять реванш под Ленинградом, стереть этот непокорный город в пыль и порошок.
Камни предупреждали об опасности изнутри. Желчного Оглоблина я, разумеется, помню. Он больше не опасен. Но кто может заверить, что в подвалах города не прячутся другие такие же Оглоблины? Напротив, рассказывают, их отнюдь не мало. Они орудуют ночами в темных переулках, готовя своей сатанинской работой удар по Ленинграду в спину.
Одновременно с этим, мне чудилось, камни цедили тоскливую ноту о наших медлительных союзниках. Где-то за тридевять земель, не то в знойной Африке, не то в Тихом океане, замышляют они открыть новый фронт против немцев весной или летом. Как они великолепны в своих осторожных размышлениях! Это же неподражаемо мудро — представить, что воды Великого океана начнут вдруг омывать берега Европы и западной России!..
Может быть, камни шептали о другом; возможно, они ни о чем не шептали, просто стонали на ветру от холода. Но мне этот жалобный стон вывернул всю душу.
«Что такое ты и твоя комсомольская работа? — спросил я себя. — Разве это самое необходимое, что мог бы и должен делать ты в такое безумное время? Вот ты без устали ходишь по точкам, рассматриваешь на бюро персональные дела, часто выполняешь задания Полянина — много ли пользы от такой работы? Верно, ты не волен выбирать себе занятие. Рядовой подразделения, находясь в строю, не волен поступать по собственному усмотрению: его обязанности вписаны в уставы и задача его — бодро шагать под командой старшего. Делай, что приказывают… Но ты все-таки комсорг, не просто рядовой армеец. Комсорг — стало быть организатор. Друг и поверенный, и маленький учитель своих молодых товарищей. Какое же доброе дело ты организовал? Кому ты помог? Кого научил? Да и сам ты — неужели сам не нуждаешься в учении и помощи? Все ли тебе ясно? Все ли вопросы, смущающие душу, ты перебрал и разрешил?»