На Двине-Даугаве - Александр Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дерябин ходил злой, угрюмый. Не вытерпев, он напал на Гришу:
— Ловок ты, погляжу! Ходит себе ручки в брючки, а я за него играй! Тебе и горя мало, не свои проигрываешь.
— Я тебе отдам!
— А откуда возьмешь?
«Да. Откуда взять денег?»
Гриша замолчал, покраснев от стыда.
— Ты, говорят, зубрила-мученик, — продолжал придираться Дерябин: — на пятерках гонишь.
— Нет, не на пятерках. По чистописанию у меня тройки. А деньги я тебе отдам, не бойся!
Дерябин вдруг утих — то ли потому, что по чистописанию у Гриши тройки, то ли от упоминания о деньгах.
— Ну ладно, Гринька. Я это с досады на того черта в юбке, на Делюля. Ведь экая подлость! Кто бы от него ждал? Ты на меня не сердись.
— Я не сержусь.
Гриша и в самом деле не сердился. На кого ж сердиться? На себя?
Дерябин постоял и ушел понурясь.
Откуда взять денег? Написать домой отцу — нет, не повернется рука.
В это время к Грише подскочил Никаноркин и нарочито писклявым голосом крикнул:
— Держи! — и сунул что-то Грише в карман.
Гриша вытащил из кармана два двугривенных.
А Никаноркин уже ускакал. И издали крикнул:
— Я все знаю!
Востроносое его лицо показалось Грише прекрасным. Гриша забыл в эту минуту и о двугривенных и о тотализаторе… Не в этом было дело.
Сколько у него теперь друзей! Довгелло. Никаноркин. С некоторой натяжкой к друзьям можно теперь отнести и Сергея Леховича — все-таки он оказался своим человеком, не барином. Жалко только, что он такой врун.
Потом вспомнился почему-то Арямов. Ну, этот если и не друг (как может быть другом Гриши такой большой человек?), то добрый знакомый. В самом деле, Федор Иванович держался с Гришей дружелюбно: при встрече, посмеиваясь, называл его кумом пожарным, а иногда спрашивал, взяв Гришу за плечо: «Как дела, мужичок?»
А Дерябин? Разве это не друг?
Вспомнив о Петре, Гриша скорей, чтобы успеть до звонка, побежал к нему в первый класс и отдал деньги.
Дерябин обрадовался, подкинул, любуясь, двугривенные на ладони, но не забыл сказать:
— Здесь только сорок копеек. За тобой еще двадцать.
— Ладно.
— Теперь играю только на Делюля, слышишь? Верное дело!
— Слышу. Ладно.
Нет, вышло совсем не ладно. Дерябин поставил ставку на Делюля — и ксендз вышел опять вторым. Что за притча! Дождавшись четверга — это был Делюлев день, — Дерябин упрямо поставил опять на него, и ксендз снова вышел вторым. Скоро и сорок копеек были проиграны.
Все пропало, все спуталось: теперь Дерябин и не помнил уже толком, сколько он поставил за Гришу, а сколько за себя самого.
А Гриша помнил только одно: из долгов ему теперь не вылезти. Он был должен Стрелецкому — там, наверное, уже наросло до рубля, — потом Дерябину и, наконец, Никаноркину.
На уроке чистописания он сидел смутный, задумчивый.
— Ты куда пером тычешь? — сердито прошептал Никаноркин.
Гриша встрепенулся и посадил в тетрадь кляксу.
— Ну вот! Держишь перо, как полено! — проворчал Никаноркин.
— А тебе какое дело?
— Да ты что ж, малец, не понимаешь: тебе теперь нужно на круглых пятерках учиться…
Тут к их парте подошел учитель чистописания, и разговор оборвался.
После урока Гриша спросил Никаноркина с обидой:
— Это почему ж я должен на круглых пятерках учиться? И так уж ребята дразнят: зубрила-мученик!
— Ты-то зубрила? Знаю, какой ты зубрила. Ты дома и учебников в руки не берешь…
— Да тебе какое дело, спрашивается?
— Отвечается: соседское. По-соседски помочь хотел.
— А ты б себе помог. Сам только по чистописанию и получает пятерки, а по русскому — три с минусом.
— Чумовой! Ты всегда был чумовой. Не понимаешь: раз у тебя нет денег расплатиться со Стрелецким, одно тебе спасенье — учиться отлично. Тогда и надзиратель ничего тебе не сделает. Стань первым учеником…
— Это ты чумовой, а не я.
— Стань первым учеником — и никто тебе тогда не страшен.
— Сам знаешь: первым будет Персиц.
— У него круглых пятерок нет.
— Зато нет и троек, как у меня.
— Чтоб не было троек — это от тебя зависит.
— Отстань! Умник нашелся! Не умею я писать красиво.
— Чистописание труды любит. Ты привык все на лету схватывать, а тут потрудиться надо.
— Отстань!
Но Никаноркин не отстал:
— Приходи ко мне сегодня вечером.
— Это с какой же радости?
— Будем вместе заниматься.
— Спасибо!
— Ну, орехи будем щелкать. Согласен?
— Откуда у тебя орехи?
— Да уж найдем. Приходи, у меня отец в Ригу уехал.
Слова о том, что отец Никаноркина уехал, заинтересовали Гришу больше, чем орехи. Тоже не сладко сидеть все вечера в квартире Белковой. Ему почему-то представился совсем пустой дом — отец-то Никаноркина уехал. В таком доме хоть на голове ходи! А может, и в самом деле орехи есть…
К вечеру он пошел прогуляться, взяв, впрочем, с собой тетрадку для чистописания, и ноги как-то сами собой принесли его на улицу, где жил Никаноркин. Вечер был совсем синий, выпавший снег к тому времени лег уже прочно, дома стояли принарядившиеся, с пышными шапками на крышах.
Гриша разыскивал Никаноркина по адресу, который тот записал красивыми буквами на бумажке.
И неожиданно пришел к домику со знакомой вывеской — на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневая колбаса с синим шпигом; здесь проезжал он вместе с отцом и Шпаковским в августе месяце. Только лавочника с оловянным лицом не было у входа. Ну, это понятно: в холод оловяннолицый сидит в лавке.
Гриша еще раз сверился с бумажкой: нет, дом был тот самый, ошибки нет!
Он постоял в нерешительности: что ж, значит Никаноркин был сын купца? Он и не знал…
Никаноркин о себе не рассказывал, а сам про Гришу все знал: и кто его отец и сколько Гриша должен Стрелецкому и Дерябину. Ну все на свете знал востроносый!
Слегка даже осердясь после этих дум на приятеля, Гриша открыл дверь лавки и шагнул за порог.
Большая лампа под жестяным абажуром горела среди обширного, как лабаз, помещения; на полу стояли какие-то тугие кули, ящики, открытая бочка, на полках — железные и стеклянные банки. Густо пахло мочалой, керосином, сельдями.
Среди этого богатства и в самом деле сидел оловяннолицый, пил чай — грелся.
Гриша несколько секунд разглядывал лавочника. Нет, это не отец Никаноркина, тот ведь уехал в Ригу. Купец с таким же вниманием глядел на него, не отрывая, впрочем, от бороды окутанного паром блюдца.
Тогда Гриша решил поклониться — с той учтивостью, с которой раскланивался обычно при встрече с педагогами.
Лавочник благосклонно кивнул головой, хотел что-то сказать, но тут из-за мучного чувала вынырнул Никаноркин и, схватив Гришу за руку, повел его за собой. Идти надо было осторожно: под ноги попадались какие-то рогожи, неясно белела куча мела… Но вот Никаноркин благополучно привел своего гостя в комнату, единственным украшением которой были могучие фикусы, наглухо загородившие низенькое окно.
Посреди комнаты стоял голый сосновый стол, а в сторонке висела ситцевая занавеска.
Гриша, снимая пальто, спросил потихоньку:
— Это кто там сидел, чай пил?
— Нефедов. А что ты шепчешь, испугался, что ли?
— Чего мне пугаться-то?
— Это Нефедов, хозяин. Мой батя у него в приказчиках.
— А сам Нефедов тоже тут живет?
— Нет, он во флигеле. Флигель во дворе громадный, пять комнат. И сад большой. А нам Нефедов велел жить при лавке. Отец-то мой, выходит, днем приказчик, а ночью сторож. Позавчера Нефедов послал его в Ригу — за товаром. А ты чему радуешься?
Гриша и в самом деле повеселел: отец Никаноркина уехал, а оловяннолицый сюда тоже не сунется, уйдет к себе во флигель скоро, никто им не будет мешать.
Но им помешали! Где-то совсем близко послышались шепот, сдавленный смех, даже писк какой-то.
Гриша оглянулся. Занавеска, разрисованная неправдоподобными зелеными розами, колыхнулась, в образовавшуюся щель выглянули быстрые глаза и сейчас же скрылись. И опять — смех.
— Наташка, косы оборву! — сердито крикнул Никаноркин. И помолчал выжидая.
За занавеской утихли.
— Тетрадь свою принес? — спросил Никаноркин строго.
— Принес.
— Тогда садись. Вот сюда. Бери перо.
Усадив Гришу, Никаноркин сел напротив и поглядел перед собой изменившимися непонятным образом глазами: слегка сонными, будто застланными чем-то, совсем как у преподавателя чистописания Ивана Ивановича Невинного.
Гриша заинтересовался этой переменой и даже отложил перо в сторону.
Но Никаноркин нахмурился и велел:
— Гляди! Гляди, как я держу вставку. А ты как держишь?
Гриша осторожно взял ручку (Никаноркин называл ее вставкой — в нее перо вставлялось), сложил пальцы как можно аккуратней — не помогло. Никаноркин заворчал: