Исповедь на тему времени - Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом евангелие от Уитли обрывается.
СЛОВО
Клянусь небом, что изложенное ниже — правда, хотя я уже не могу отличить её от лжи! Моим пращуром был Крез, царь. Душной ночью месяца раби ал-аувала, когда луна катилась по небу затёртым динаром, явившись во сне, он повелел мне разыскать сокровища, спрятанные им в пещере после прихода Кира. О таинственной пещере сообщали и фамильные предания. И я поспешил во дворец, чтобы поведать обо всём халифу. Слушая меня, владыка правоверных принимал ванну из фиалкового масла и близоруко щурился. «Я брошу тебя на растерзание львам, если вернёшься ни с чем!» — пообещал он. В заключение снял перстень — его печать разрешала проникать во все земли, подвластные наместнику Аллаха, — и отдал мне. Так на четырёхсотом году хиджры я, Йакут ибн Муавийя, переписчик книг и составитель диванов, был отправлен халифом ал-Хакимом — да будет благословенно его имя! — на родину отцов.
На третьей неделе месяца зу-л-хидджа вместе с благочестивыми паломниками я тронулся в путь. За старыми городскими воротами от нас, наконец, отстала толпа мальчишек, привлечённая рёвом верблюдов и плачем женщин. Теперь нас сопровождало только мерное щёлканье бичей погонщиков мулов, тягучее пение бедуина и солнце, стоявшее в зените. Лёжа на носилках под палящими лучами, я пытался представить, что меня ждёт впереди, наивный, составлял план, не доверяя провидению! Я воображал, какую библиотеку построит для меня халиф, когда я привезу ему богатство Креза…
На восемнадцатом дне пути в Ущелье Дев караван разграбила шайка разбойников. Мои рабы разбежались, а единственного преданного мне, чернокожего нубийца, забрали с собой вооружённые кривыми ножами феллахи. Не стану описывать жаркие пески, кишащие скорпионами и злобно шипящими змеями, голые скалы, где я останавливался на ночлег, распластавшись, чтобы меня не сдул в пропасть ветер, не стану описывать лихорадку, от которой меня спасли тень кипариса и отвар из корней можжевельника, и жажду, от которой чуть было не умер. Мой халат был сплошь в дырах, а чалма свисала ветхой тряпкой. Я встречал мудрецов, говоривших, что невидимое не существует, и дервишей, учивших относиться к реальности, как к чуду. Я повидал их множество — мёртвых, над которыми вились мухи, скелетов, обглоданных шакалами! Но мои злоключения бледнеют перед дальнейшим. Скажу только, что прежде чем попасть в Зелёную Долину, я благополучно миновал страны, где не ведают о Пророке — за его проповедь меня едва не побили камнями! — и места, где буйствует проказа…
…Аллах милостив, я очнулся в шалаше из пальмовых ветвей. Надо мной склонялся коротконогий, морщинистый туземец, брызгавший на щёки воду. Стоило мне приподняться на локтях, как бесстрастное выражение сменилось у него испугом. Он бросился наутёк. В хижину вошли босые женщины, принёсшие лепёшки, голые мальчишки и одетые в грубый войлок мужчины…
Я попытался выяснить, какое из учений проникло в их места. Однако они не слышали ни о Мусе, ни о Посланце, ни о Распятии. Не принадлежали они и к религии маджус — чтящих огонь. Когда я спрашивал, кому они поклоняются, они лишь загадочно улыбались. Я обращался к ним, как к глухим, — на пальцах. Результат был тот же. Но люди не могут не поклоняться, думал я…
„…У меня поднялся жар. Я начал бредить. В моей воспалённой голове птицами, клюющими череп, вертелись изречения философов, среди которых особенно назойливым было: «Всё содержится во всём, одно слово — все слова». Мне прислуживала сгорбленная старуха с пахнущими рыбой волосами, подоткнутыми в пучок костяной иглой. Глядя на них, я стал подбирать слово, собирающее воедино все слова. И я нашёл его. «Мир». Но, выздоравливая, я стал размышлять над тем, что другие слова ничем не хуже, что все они — нити одной паутины. И стал предаваться пустой забаве, связывая их в цепочки. Так «старуха» подсказала мне звено между «причёской» и «запахом рыбы», а «дервиша» и «беглого раба» я связал «палкой», которая служит посохом первому и гуляет по спине второго. «У колодца и женщины ничего общего, — думал я, — однако поэты справедливо сравнивают их бездны». Но потом я окреп настолько, чтобы устыдиться своей игры…
Когда я провёл в Зелёной Долине несколько недель, то стал подмечать благоговейный ужас, которым наполняются глаза её обитателей, когда обращаются на юг. Я жестами заговорил об этом со старухой, но она — доселе каменное изваяние! — замахала руками, будто я джинн. Отсюда я заключил, что на юге находится их таинственный покровитель. В одну из ночей, когда месяц был на ущербе, я сунул в мешок вяленое мясо и отправился на юг. Неожиданно передо мной вырос страж — рослый, с дубинкой у пояса: мою затею предвидели. Он, не мигая, смотрел мне вслед, когда я свалил его ударом клинка. Он точно не замечал, что истекает кровью, в его взоре читался лишь священный страх. Я долго блуждал, продираясь сквозь репейник, прежде чем обнаружил протоптанную в густых зарослях тропинку. Извилистая, она упиралась в пещеру. Вход был завален валежником. Я разгрёб его. Глухо запричитала сова. Внутри тёмный коридор упирался в тяжёлую дверь. «Великое искушение» — разобрал я на ней, прежде чем толкнул ногой. На пороге сидела ящерица. Я спугнул её. С потолка капало. Я ожидал встретить какого-нибудь страшного дэва, но пещера была пуста. Её стены испещряли письмена, и среди них сияло Слово…
Разговаривая, мы швыряем друг в друга сгустки тумана. «Любовь» каждый понимает по-своему, «Бог» различен в толкованиях богословов. Но Слово, которое я читал, означало сразу всё. Или ничего. Только что это был «волк», как его уже сменяла «цапля», «цаплю» — «вереск», «вереск» — «стрелы, пущенные в луну». Оно заключало в себе Вселенную, оно и было Вселенной. Внезапно я понял, почему безмолвствуют жители Зелёной Долины. Я знаю двадцать два языка Халифата, не считая арабского, я владею всеми диалектами фарси, речью румов и говором жёлтых обитателей Поднебесной, и поначалу буквы, составляющие Слово, показались мне знакомыми, будто слагались сразу изо всех алфавитов. Несколько раз я пробовал переписать его, но бумага сохраняла лишь горсточку жалких слов. Я стал опасаться за рассудок. Без сомнения, это было божественное слово. Дивное, неземное сияние превращало его в зеркало, в котором отражались окружавшие меня письмена, я сам, города, где я провёл юность, близорукое лицо ал-Хакима, переписанные свитки, пальмы, оазисы, Коран, гневные окрики бедуинов, копья негусов, пятничный намаз, наложница, купленная визирем для гарема, белозубые мавры, осами налетевшие на нас в Ущелье Дев, преданный мне чернокожий нубиец, вооружённые кривыми ножами феллахи и евнухи, казнённые за измену в день моего отъезда. Может быть, это и есть священный тетраграмматон, открывшийся Мусе на Синае, который означает для йахуди безымянность Бога? Может быть, его упоминает начало четвёртого откровения сыновей Исы? А может быть, это и есть сокровище Креза? Ведь его обладатель обладает всем…
Меня сморил сон. В нём я снова увидел всю свою жизнь, которая упёрлась в сырую пещеру, и тут услышал голос, привыкший повелевать. «О, Йакут ибн Муавийя! — узнал я своего далёкого предка. — Моё сокровище не для тебя — ты чересчур суетен, чтобы обладать им! Возвращайся обратно к себе подобным — отныне твоим уделом будут смятение и скука, а когда ты смертельно устанешь, то всё забудешь». Очнувшись, я ещё долго сидел на камне, покрытом слизняками, созерцая Слово. Я снова видел себя ребёнком, едва умеющим взобраться на лошадь, безусым юношей, изучающим ремесло писца, но видел их уже обладающими опытом и мудростью, которые приобрёл за жизнь. Я представлял себя то повелителем мусульман, то рабом, то женщиной, то ящерицей, которую спугнул, входя в пещеру, — все мои фантазии тотчас воплощались в Слове! Оно отражало их в мириаде изменчивых слов, а что значит воплотить, как не описать? И Аллах творил посредством слов! Или Слова? «Великое отчаяние» — прочитал я на двери, которую снова закрыл. У её порога я оставил ненужный перстень, ибо решил больше не возвращаться в столицу. Я решил так не из-за страха перед гневом халифа — я слышал, он давно умер, — а потому, что больше не смог бы переписывать книги с их человеческой мудростью. К тому же человек всегда глупее им написанного. Теперь моя участь ужасна: я остался наедине со здравым смыслом, глумлением скуки и действительностью, от которой хочется отречься.
Я поселился отшельником на склоне горы. Окрестные пастухи, видя мою задумчивость, нарекли меня «Беспрестанно Молящимся». Но они ошибаются. Пока я рублю дрова, собираю хворост или разжигаю огонь, на котором готовлю пищу, я всё время стараюсь вспомнить или забыть Слово.
ЗАПИСКИ ТИРОНА, СЕКРЕТАРЯ ЦИЦЕРОНА
«Опытный кормчий, сильные гребцы и попутный ветер везут тебя на роди. Как напряжённо всматриваешься ты в морскую даль, когда в пурпурной тоге наместника стоишь на носу корабля посреди легатов! Что ты видишь? Триумф? Трагедию? Слепая судьба ведёт нас, и ветер, кормчий, гребцы везут тебя в Город навстречу либо славе, как ты надеешься, либо поражению, изгнанию и гибели, как думаю я. За пленение жалкой горстки варваров ты навряд ли добьёшься триумфа. Письмо, в котором ты оправдываешь желание почестей тем, что недополучил их ещё в пору консульства, за Заговор, — плод страсти, но не разума. Можно ли считать заслугой катилинарии? «Тиран!» — кричала чернь. И это через пять лет после казни заговорщиков! А когда Клодий был убит Милоном? Когда его труп, используя скамьи вместо дров, сожгли в курии под гневный ропот плебса, разве не я, твой раб, советовал отказаться от защиты его убийцы? Зачем ты не послушался? Растерянность, всегда присущая тебе в начале речи, на этот раз достигла апогея. Я хорошо помню, как язык отказывался тебе служить в присутствии окружавших трибунал солдат. Недаром другие адвокаты отказались от выступлений. Писцы быстро занесли твои неуверенные слова на таблички. И не зря, держа их, Квинтиллиан воскликнул: «Oratiuncula!»[25]. Эта речь — жалкое подобие опубликованной, над которой я долго трудился, придавая блеск. Бессмертные боги! Мне и теперь не стыдно припомнить в ней то место, над которым я, воскрешая Платона, прокорпел от восхода до заката: «Существует, воистину существует некая сила, и если этим нашим бренным телам присуще нечто живое и чувствующее, то оно, конечно, присуще и этому столь великому и столь славному круговороту природы. Впрочем, может быть, люди не признают его потому, что начало это не ощутимо и не видимо; как будто мы можем видеть сам наш разум, благодаря которому мы познаём, предвидим, действуем и обсуждаем эти самые события, как будто мы можем ясно ощущать, каков он и где находится…»