КОГДА МЫ БЫЛИ СИРОТАМИ - Кадзуо Исигуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лондон выглядел серым и пасмурным, в соответствии с погодой люди на тротуарах были одеты в плащи и экипированы зонтами. Думаю, мы провели в автобусе не менее получаса. Проехали по Стрэнду, по Ченсери-лейн, по Кларкенуэлл-Грин. Иногда мы просто молча смотрели на открывавшиеся внизу виды, иногда разговаривали — преимущественно о чем-нибудь малозначительном. Настроение у Сары заметно улучшилось, о матери она больше не вспоминала. Не помню, как возникла эта тема, но после того, как большинство пассажиров вышли на Хай-Холборн и мы двинулись дальше, к Грейс-Инн-роуд, разговор зашел об Акире. Вначале я просто вскользь упомянул о нем, назвав другом детства. Но Сара, вероятно, начала расспрашивать, потому что вскоре я со смехом сказал:
— Часто вспоминаю, как мы с ним вдвоем кое-что украли.
— О! — воскликнула она. — Вот даже как! Выходит, у знаменитого детектива есть тайное криминальное прошлое! Я так и знала, что этот японский мальчик — фигура особая. Ну, расскажите же мне о том грабеже.
— Едва ли это можно назвать грабежом. Нам было по десять лет.
— Но это терзает вашу совесть и ныне?
— Вовсе нет. То был сущий пустяк. Просто мы кое-что стащили из комнаты слуги.
— Как увлекательно! Это случилось в Шанхае?
Наверное, попутно я рассказал ей еще что-то из своего прошлого. Ничего сколь-нибудь существенного я не открыл, но, расставшись с Сарой сегодня днем — мы в конце концов сошли на Нью-Оксфорд-стрит, — я испытал удивление и даже некоторую тревогу из-за того, что вообще заговорил о своем детстве. После приезда в Англию я ни с кем не говорил о своем прошлом и, как уже отмечал, отнюдь не собирался начинать делать это сегодня.
Но нечто подобное, видимо, уже давно назревало. Потому что, надо признаться, в течение последнего года я все чаще предавался воспоминаниям, и связано это было с тем, что образы прошлого — моего детства, моих родителей — начали расплываться и меркнуть в памяти. Несколько раз я ловил себя на том, что с трудом мысленно восстанавливаю картины, которые еще два-три года назад казались отпечатавшимися в памяти навечно. Иными словами, я вынужден был признать: с каждым годом шанхайская жизнь представляется мне менее отчетливо. И я испугался, что в один прекрасный день у меня в голове останется лишь несколько смутных образов. Даже сейчас, сидя здесь и пытаясь привести в относительный порядок то, что пока еще помню, я испытываю потрясение — даже это немногое стало расплывчатым и неопределенным.
Взять хотя бы эпизод с инспектором: хотя мне казалось, что суть произошедшего я помню абсолютно отчетливо, снова прокручивая его в голове, я обнаружил, что в некоторых деталях уже вовсе не так уверен. К примеру, я больше не могу с определенностью сказать, действительно ли мама произнесла тогда такие слова: «Как вы можете спать спокойно, зная, что своим благополучием обязаны столь неправедным способом нажитому богатству?» Теперь мне кажется, даже в том возбужденном состоянии она должна была бы отдавать себе отчет в их неуместности, а также в том, что, произнося их, могла легко стать мишенью для насмешек. Трудно поверить, что мама была способна настолько потерять контроль над ситуацией. С другой стороны, вероятно, я вкладываю эти слова в ее уста потому, что именно такой вопрос она постоянно задавала себе, когда мы жили в Шанхае. Тот факт, что «своим благополучием мы были обязаны» компании, чью деятельность мама считала злом, требующим решительного искоренения, безусловно, был для нее источником подлинных мучений.
Возможно даже, что я неверно помню контекст, в котором эти слова были произнесены. Вероятно, этот вопрос она задала не инспектору, а моему отцу тогда, после одного из своих утренних собраний, когда они спорили в столовой.
Глава 5
Не помню уж теперь, имел ли место эпизод в столовой до или после визита инспектора по здравоохранению. Знаю только, что в тот день шел проливной дождь, в доме было сумрачно, и я под присмотром Мэй Ли корпел в библиотеке над учебниками по арифметике.
Мы называли эту комнату библиотекой, хотя на самом деле она представляла собой просто небольшой холл, вдоль стен которого возвышались книжные стеллажи. Посредине оставалось немного свободного пространства — ровно столько, чтобы тут уместился стол красного дерева, и именно за ним я обычно делал уроки, сидя спиной к двойным дверям, ведущим в столовую. Мэй Ли, моя ама, то есть няня, относилась к моему образованию как к делу первостепенной важности, и даже если я занимался целый час, ей не приходило в голову, что можно прислониться к книжным полкам, а тем более сесть на стул. Она как часовой стояла у меня за спиной. Слуги давно усвоили, что, пока я занимаюсь, нельзя слоняться поблизости, и даже родители никогда не отвлекали меня, если только в этом не было острой необходимости.
Поэтому меня удивило, что в тот день отец решительно прошагал через библиотеку, не обращая внимания на наше присутствие, вошел в столовую и плотно прикрыл за собой дверь. Это произошло через несколько минут после такого же вторжения мамы, которая, быстро пройдя мимо нас, скрылась в столовой. В течение последующих нескольких минут я даже сквозь тяжелую двойную дверь мог уловить отдельные слова и фразы, свидетельствовавшие о том, что мои родители возбужденно спорят. Но, к моему великому сожалению, стоило мне начать прислушиваться, стоило моему карандашу хоть чуть-чуть замедлить бег по тетрадному листу, как неотвратимо следовало укоризненное замечание Мэй Ли.
Но потом — не помню уж, в чем там было дело, — Мэй Ли позвали, и я неожиданно оказался в библиотеке один. Поначалу я продолжал решать примеры, опасаясь того, что будет, если Мэй Ли, вернувшись, не застанет меня за столом. Но чем дольше ее не было, тем настоятельнее становилось мое желание четче разобрать приглушенный разговор в соседней комнате. Наконец я встал и подошел к дверям, но постоянно отбегал назад, к столу, потому что мне казалось, будто я слышу приближающиеся шаги своей амы. В конечном итоге я нашел способ задержаться у дверей, держа в руке линейку, чтобы в случае неожиданного появления Мэй Ли иметь возможность сказать, будто измеряю длину стен.
Но даже теперь мне удавалось расслышать отдельные фразы лишь тогда, когда родители, забывшись, повышали голос. В мамином звучал тот же праведный гнев, какой звенел в нем во время визита инспектора по здравоохранению. Я слышал, как она несколько раз повторила: «Позор!» — и все время называла что-то «греховной торговлей». В какой-то момент она сказала: «И из-за тебя мы все оказались причастными! Все! Какой стыд!» Отец тоже сердился, хотя в его голосе были слышны нотки отчаяния и желания оправдаться. Он все твердил что-то вроде: «Это не так просто. Далеко не так просто», — а в какой-то миг почти закричал: «Это ужасно! Я ведь не Филип. Я не могу так поступить. Это ужасно, просто ужасно!»
Была в его голосе, когда он выкрикивал это, какая-то пугающая, отчаянная обреченность, и я вдруг страшно разозлился на Мэй Ли за то, что она бросила меня одного. Вероятно, именно тогда, стоя возле двери с линейкой в руке, раздираемый желанием продолжать подслушивать и охотой улизнуть в тишину своей комнаты для игр, к своим оловянным солдатикам, я услышал последние слова мамы: «Неужели тебе не стыдно служить в такой компании? Как ты можешь спать спокойно, зная, что своим благополучием обязан столь неправедным способом нажитому богатству?»
Не могу сказать, что было дальше: вернулась ли Мэй Ли, находился ли я по-прежнему в библиотеке, когда родители вышли из столовой. Однако помню, что тот эпизод знаменовал наступление одного из самых продолжительных периодов, в течение которых мои родители не разговаривали друг с другом. Он длился не несколько дней, как обычно, а несколько недель. Это не значит, конечно, что они совсем не общались — им приходилось обмениваться репликами в случае крайней необходимости.
Я уже привык к подобным ссорам и никогда особенно не расстраивался. Пожалуй, на мою жизнь подобные эпизоды оказывали совсем незначительное влияние. Например, папа мог выйти к завтраку с бодрым: «Всем доброе утро!» — и в ответ получить лишь ледяной взгляд мамы. В таких случаях он старался загладить неловкость, повернувшись ко мне и тем же бодрым голосом спросив: «Ну, как поживаешь, Вьюрок? Что интересного видел во сне?»
На что, как мне было известно по опыту, следовало отвечать лишь невнятным бормотанием и продолжать есть. Во всем остальном жизнь моя текла более или менее спокойно. Но должно быть, иногда я все же задумывался обо всем этом, потому что помню, как однажды, когда мы играли дома у Акиры, у нас с ним произошел весьма знаменательный разговор.
С архитектурной точки зрения дом Акиры был очень похож на наш. Я даже помню, папа рассказывал мне, будто оба дома были построены одной и той же британской фирмой лет за двадцать до того. Но внутреннее устройство дома моего друга решительно отличалось от интерьера нашего дома и служило для меня источником восхищения. Дело не в преобладании восточных картин и украшений — в шанхайский период моей жизни в этом не было для меня ничего удивительного, — а скорее, в странных понятиях домашних Акиры о назначении многих предметов западной обстановки. Ковры, которые я привык видеть на полу, здесь висели на стенах; стулья располагались на необычной высоте по отношению к столам; лампы качались под странными огромными абажурами. Но самыми удивительными были копии японских комнат, которые родители Акиры устроили наверху. Это были маленькие, ничем не заставленные помещения, полы которых покрывали японские татами, а к стенам крепились бумажные панели. Оказавшись в такой комнате — во всяком случае, по словам Акиры, — человек мог сказать, что находится в самом настоящем японском доме, построенном из дерева и бумаги. Особенно забавными представлялись мне двери: с внешней, западной, стороны это были обычные дубовые двери с начищенными до блеска медными ручками; с внутренней, «японской», — тонкие бумажные листы в лакированных деревянных рамах с инкрустациями.