КОГДА МЫ БЫЛИ СИРОТАМИ - Кадзуо Исигуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В день, о котором идет речь, услышав, что гости начинают расходиться, я спустился в сад ждать маму, которая, как обычно — я в этом не сомневался, — должна была, напевая что-нибудь с восхитительным легкомыслием, появиться там, чтобы занять мои качели. Но поскольку время шло, а ее все не было, я отправился в дом выяснить, что случилось, и, войдя в библиотеку, увидел: дверь в столовую приоткрыта. Собрание явно закончилось, но мама с дядей Филипом все еще оставались там. Они сидели за столом, на котором были разложены бумаги, и о чем-то оживленно беседовали. В следующий момент у меня за спиной появился отец, тоже, разумеется, уверенный, что собрание кончилось. Услышав доносившиеся из столовой голоса, он остановился и спросил:
— Они что, все еще там?
— Дядя Филип, — ответил я.
Улыбнувшись, отец проскользнул мимо меня в столовую. Через приоткрытую дверь я видел, как дядя Филип встал, потом услышал, что мужчины громко смеются. Спустя минуту из столовой вышла несколько раздраженная мама с бумагами в руке.
Время уже перевалило за полдень. Дядя Филип остался обедать, и за столом царило добродушное веселье. Потом, к концу трапезы, наш гость предложил: почему бы не поехать всем вместе на бега? Подумав, мама сказала, что это замечательная идея. Отец согласился: мысль превосходная, но он вынужден извиниться — в кабинете его ждет работа.
— Но почему бы тебе, дорогая, — сказал он, повернувшись к маме, — не поехать с Филипом? День обещает быть восхитительным.
— Ну что ж, думаю, можно поехать, — ответила мама. — Небольшое развлечение никому из нас не повредит. Кристоферу тоже.
И в этот момент все посмотрели на меня. Хотя мне было лишь всего одиннадцать лет, я отлично понял ситуацию: мне предлагался выбор — ехать на бега или оставаться дома с отцом. Но похоже, уловил я и подспудные течения: если я решу остаться, маме тоже придется отказаться от поездки с дядей Филипом. Иными словами, мероприятие зависело от моего согласия участвовать в нем. Более того, я был совершенно уверен: отец отчаянно надеется, что мы никуда не поедем, потому что, если поедем, это причинит ему боль. Я догадался об этом не по каким-то внешним проявлениям, а скорее по тому, что подмечал — быть может, неосознанно — в предыдущие недели и месяцы. Разумеется, я многого тогда не понимал, но это видел отчетливо: спасти ситуацию для отца в тот момент мог только я.
Однако понимал я, судя по всему, все же недостаточно, потому что, когда мама сказала: «Ну, давай, Вьюрок, поскорее надевай туфли», — поспешил сделать это с каким-то демонстративным энтузиазмом. По сей день вижу, как отец провожает нас до выхода, пожимает руку Филипу и, смеясь, машет рукой вслед экипажу, увозящему маму, дядю Филипа и меня на те бега.
И еще одно воспоминание о той осени тоже связано с отцом — с моментами его забавного хвастовства. Отец был исключительно скромен, и чужое бахвальство его всегда смущало. Вот почему так поразительно странно было слышать, как он несколько раз говорил о себе тогда. То были малозначительные эпизоды, вызвавшие у меня лишь мимолетное удивление, но тем не менее засевшие в памяти на долгие годы.
Например, однажды во время ужина отец совершенно неожиданно обратился к маме:
— Я не говорил тебе, дорогая? Тот человек снова приходил ко мне, ну, представитель портовых рабочих. Хотел поблагодарить за все, что я для них сделал. Он весьма недурно владеет английским. Конечно, китайцы всегда говорят излишне эмоционально, к их высказываниям следует относиться критически, но знаешь, дорогая, у меня создалось ощущение, что он был искренен. Сказал, что я их «почетный герой». Как тебе это нравится? Почетный герой!
Смеясь, отец, однако, не спускал напряженного взгляда с мамы. Какое-то время она продолжала есть, потом ответила:
— Да, дорогой. Ты мне это уже рассказывал. Отец мгновенно сник, но через несколько секунд уже снова весело улыбался.
— Значит, рассказывал? Но Вьюрок, — тут он повернулся ко мне, — этого еще не слышал. Ведь правда, Вьюрок? Почетный герой. Вот как назвали твоего отца.
Не могу сказать теперь, в чем там было дело, скорее всего тогда это меня не интересовало. И запомнился тот эпизод лишь потому, что, как я уже сказал, отцу было совершенно несвойственно говорить о себе в подобном тоне.
Нечто подобное произошло, также, когда мы с родителями отправились в городской парк послушать выступление духового оркестра. Выйдя из экипажа на набережной, мы с мамой готовились перейти через широкий бульвар на другую сторону, где находились ворота парка. Был воскресный день, по тротуарам текла толпа разодетых отдыхающих, наслаждавшихся прохладой дувшего с реки ветерка. По мостовой сновали экипажи, автомобили и рикши, мы с мамой еще ожидали просвета в их потоке, когда папа, расплатившись с кучером, подошел к нам сзади и неожиданно довольно громко сказал:
— Видишь, дорогая, теперь в компании уже знают. Им известно, что я не из тех, кто отступает. Во всяком случае, Бентли-то уж точно в курсе. О да, теперь он это прекрасно знает!
Так же, как и тогда, за ужином, мама в первый момент и бровью не повела, чтобы показать, что слышит его. Она взяла меня за руку, и мы стали пересекать проезжую часть набережной. И только оказавшись на противоположной стороне, она пробормотала:
— Неужели?
Но это еще был не конец. Войдя в парк, мы, как и прочие семьи, приходившие сюда по воскресеньям, стали гулять по лужайкам вокруг цветочных клумб, раскланиваясь и иногда останавливаясь поболтать с друзьями и знакомыми. Время от времени я видел кого-нибудь из приятелей по школе или по кружку игры на фортепьяно — нам давала уроки миссис Льюис. Но они, как и я, были с родителями и демонстрировали примерное поведение, так что мы едва замечали друг друга, а то и вовсе делали вид, что незнакомы. Оркестр должен был начать выступление точно в половине шестого, все это знали, и большинство народа ожидало, когда через парк продефилируют трубачи, чтобы двинуться вслед за ними к эстраде.
Мы всегда опаздывали, поэтому к моменту нашего прихода все места обычно были заняты. Меня это не огорчало, поскольку детям разрешалось во время выступления собираться вокруг эстрады, и я иногда играл там с ребятами. Была уже, судя по всему, глубокая осень, потому что солнце висело совсем низко над горизонтом. Мама отошла в сторонку поговорить со стоявшими неподалеку друзьями, и я, немного послушав музыку, попросил разрешения у отца подойти к знакомым американским мальчикам, игравшим за кругом, образованным зрителями. Отец молчал, уставившись на оркестр. Я хотел было повторить вопрос, но он вдруг тихо сказал:
— Все эти люди, Вьюрок. Все эти люди… Спроси любого — все будут с пеной у рта утверждать, будто имеют принципы. Но, став старше, ты убедишься, что на самом деле очень немногие действительно их имеют. А вот твоя мать — другое дело. Она никогда не изменяет себе. И знаешь, Вьюрок, именно поэтому она в конце концов добилась своего. Она сделала твоего отца гораздо лучшим человеком, чем он был. Гораздо лучшим. Да, она бывает сурова, уж тебе ли этого не знать! Со мной она бывает так же строга и сурова, как с тобой. Но ей-богу, именно благодаря ей я стал лучше, чем был. Потребовалось немало времени, но она сумела это сделать. Я хочу, чтобы ты, Вьюрок, знал: твой отец сегодня совсем не тот, каким был тогда, ну, когда вы с мамой ворвались ко мне. Ты ведь помнишь тот случай? Конечно, помнишь. Я был тогда у себя в кабинете. Мне очень жаль, что тебе довелось увидеть своего отца в таком состоянии. Но теперь это в прошлом. Сегодня благодаря твоей маме я стал гораздо сильнее. Я стал человеком, которым, смею надеяться, Вьюрок, ты когда-нибудь сможешь гордиться.
Я мало что понял из его речи, а кроме того, меня не покидало ощущение, будто мама, стоявшая совсем рядом очень рассердится, если что-нибудь услышит. Поэтому я, кажется, ничего не ответил отцу — просто, помолчав немного, снова спросил, можно ли мне пойти к моим американским приятелям. Тем дело и кончилось.
Но потом в течение нескольких дней, я несколько раз мысленно возвращался к папиным словам, особенно к его упоминанию о некоем случае, когда мы с мамой якобы «ворвались к нему» в кабинет. Довольно долго я не мог сообразить, к чему это могло относиться, и тщетно пытался связать свои отрывочные воспоминания с его словами. Наконец на память пришел-таки один эпизод из раннего детства — мне было тогда года четыре или пять, но к девяти годам он начал меркнуть в памяти.
Кабинет отца находился на верхнем этаже, в мезонине, и из его окон просматривалась вся усадьба. Обычно мне не только не разрешалось входить туда, но даже играть поблизости. Однако от лестницы к двери кабинета вел узкий коридор, на стенах которого висели картины в тяжелых рамах. Скрупулезно точно художники изобразили вид на реку, открывающийся взгляду человека на берегу: на фоне зданий, окаймляющих набережную, были нарисованы многочисленные суда, пришвартованные к пирсам. Картины были, вероятнее всего, написаны не позднее 1880 года и, полагаю, как многие вещи в доме, принадлежали компании. Сам я этого не помню, но мама часто рассказывала, что, когда я был маленьким, мы с ней любили рассматривать эти картины и давать забавные названия изображенным на них кораблям. По маминым словам, я при этом безумно хохотал и ни за что не хотел уходить до тех пор, пока все суда не получали смешных имен. Если это было действительно так — если мы и, правда громко смеялись во время игры, — то почти наверняка развлекались так только тогда, когда отца в кабинете не было. Но чем больше я размышлял о словах отца, сказанных в городском парке, тем отчетливее проступало воспоминание об одном случае, когда мы с мамой стояли в коридоре мезонина, наверное, играя в эту игру, и мама, вдруг замолчав, застыла в неподвижности.