Каждый пятый - Станислав Токарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато их оценил райвоенкомат. «Предлагаем зенитно-артиллерийское училище ПВО. Зенитчики — глаза и уши армии».
О, как щедро вызвездила красная смородина сад училища, какие в готическом городке водились блондинки! А пиво — лучшее в Прибалтике! Бравой наружности курсант со столичным аттестатом зрелости, призёр первенства округа по боксу, он рассчитывал служить в Ленинграде, где белые ночи, Летний сад, благоухание «Шипра» со скамеечек, на которых сухопутное гвардейское офицерство и доблестный Балтфлот обнимают ангелоподобных, но втайне страстных северных дев после посещения Александринки или Мариинки (только так, не иначе, и называют истинные театралы академические театры имени Пушкина и Кирова)… Что же вы наделали, товарищ генерал? Как на крючок, подловили на романтику. «Ты вдумайся, Кречетов, — „Кавказ подо мною, один в вышине…“ А какая охота! Архаров бить будешь». Двадцать два года прожив на свете, Анатолий Кречетов никогда не видел Кавказа. «…Джаз-оркестр под управлением Цфасмана, сулит объятия черкешенок…» Одним словом — ЗакВО, что в переводе — Закавказский военный округ. Поезд пришёл ночью, встречать лейтенантов прислали грузовик. Ехали долго — и не в горы. Утром вышли из казармы, оглянулись окрест, и кто-то разочарованно протянул: «Завезли. Туши свет, бросай гранату». Равнина, пески. Знойный, ровный, душу выматывающий ветер с Каспия, по барханам скажут чёрные мотки перекати-поля.
Спустя несколько лет офицера запаса, набирающего высоту телекомментатора разыскал по телефону ефрейтор запаса Вячеслав Полубесов и пригласил в гости — в новый район — в Черёмушки. Новым был и дом — один из серых, безликих, в крупную клетку блочных швов. Квартира — маленькая, с непривычно низким потолком. «Маленькая, но своя», — сказала, сияя, седенькая мама. Обстановка невольно воссоздавала облик московской коммуналки: скрипучий, непонятным образом не развалившийся при переезде буфет, гнутые — «венские» — стулья вокруг мастодонта-стола, над которым распростёрся оранжевый абажур с бахромой. Стол был уставлен деликатесами из Елисеевского, и всё венчала бутылка коньяка пять звёздочек: прежнего командира принимали по-царски. Только отец, белый, как лунь, застенчиво ел манную кашу: у него, пояснил жестом, новые челюсти. Глаза ефрейтора сверкали гордостью за своего лейтенанта: огневой взвод пошёл бы в огонь и воду за таким командиром, особенно после того, как лейтенант пострадал за правду. Слава Полубесов учился на историческом факультете университета. «На Ленинских горах», — подчеркнула мама. За столом шёл разговор о том, о чём в те дни говорили за многими столами — о новом романе Галины Николаевой «Битва в пути». Невольно зашла речь о том, как описывалась в романе кошмарная, убийственная давка на Трубной площади во время прощания с телом Сталина, выставленным в Колонном зале. «Ходынка, боже мой», — сказала мама. «Нет, мамочка. На Ходынке гибли за пряник с отрезком колбасы. За царский подарок. А на царя было наплевать. На Трубной было массовое жертвоприношение от горя, что умер тот, кто всех нас приносил в жертву». Отец закивал одобрительно. «Когда Сталин умер, у нас весь класс плакал», — сказал Слава. «А у нас всё училище», — добавил Анатолий. «Папа, неужели и у вас там?» — «Многие», — нечленораздельно ответил старик. «А ты?» — «Я — нет». Как же не догадался лейтенант на том политзанятии, что никакого не соседа имел в виду ефрейтор? Впрочем, что бы изменила догадка? «Давайте за то, — мама приподняла рюмочку, — чтобы это больше никогда не повторилось». Отец жестом попросил налить и ему. «Папа, тебе нельзя», — сказал Слава. «За это — можно». В других одинаковых домах светилось множество окон, и там под старыми абажурами и новыми люстрами чехословацкого производства тоже поднимали тосты за новую светлую жизнь.
Один к десяти — щедрый лимит, но всё же бездумно тратить плёнку не следовало. Женская гонка на пять километров заслуживала лишь небольшой досъёмки. Доверив её Натану Григорьевичу, Кречетов выпросил у знакомого тренера лыжи, решил прогуляться вдоль дистанции
Погода изгилялась в тот день над трассой, превращая снег на открытых местах в жидкую грязь. Анатолий облюбовал пригорок на солнцепёке — грелся, загорал, А мимо карабкались, буксуя, бедные гонщицы, и лишь две-три девахи из сборной страны, располагавшие самоновейшими импортными мазями, широко и накатисто промчались в подъём, буравя, как глиссеры, воду носками лыж.
Тамару он сразу и не узнал. Матерчатый номер сбился под мышку, палки вязли, и она, кажется, ни на шаг не продвигалась вверх: шлёпала «ёлочкой», откатывалась, наступая себе самой на пятки. До него доносилось её короткое, со стоном, дыхание. Узнала ли она его, непонятно, но на мокром лице он прочёл такую мольбу, что в порыве жалости шагнул навстречу и протянул свою палку. Она впилась в кольцо, и он рывком вытащил её на подъём. Она громко шмыгнула носом, утёрла запястьем солёную влагу со вздёрнутой верхней губы и побрела дальше.
Комментатор, понятно, нарушил правила соревнований. Но его осенила идея, и, лелея её, он поспешил на поляну. Сцена — символ виделась ему, эпизод, в котором кульминация, если угодно, квинтэссенция жизни этих страстотерпцев.
— Вадим, «патефон» у нас с собой? Натан Григорьевич, будем писать синхрон!
И помчался искать на финише Тамару.
— Девонька, милая, за мной!
Бурей налетел, сгрёб, поволок.
— Сниматься, что ли? С ума вы сошли — смотрюсь, как чувырла. И кто я такая — вон, чемпионку берите. Да пустите, хоть в божеский вид себя приведу.
— Слушай и не возражай. Мне не нужен божеский вид. Вот как есть сейчас, по правде, такая… Натан Григорьевич, крупный план!.. Да не причёсывайся, умоляю!.. Вадим, ваша задача — писать, что скажет и как скажет. Без дублей, ясно?
— А если брак?
— Я отвечаю. Ближе! К ногам её лягте, чёрт бы вас драл!
— Ой, а что говорить надо?
— Томочка, радость моя, я спрошу, ты ответишь. И всё. Внимание… мотор! Тамара, по-честному, как тебе сегодня шлось?
— Ох… тяжко.
— Стоп мотор! Спасибо, Томочка. Пойдём, провожу.
…— Что такое талант? — риторически спросил Борковский. — Это вдохновение. Это экспромт. Но и мы с вами, Вадим, имеем сюрприз. Какой монтажный стык — символ! Вы, надеюсь, поняли, что я подразумеваю.
— Я-то понял, — Сельчук загадочно улыбнулся. — Неясно только, понимаете ли вы.
Он был подле камеры, когда Берковский поймал в объектив, как на склоне, прямо над стартовой поляной, некий доброхот тянул лыжницу вверх за палку, а его товарищ подсоблял снизу. Последний, как выяснилось позже, оказался шофёром автобуса для участников, рукавицы у него были замасленные, и на финиш Тигра принесла «вещественное доказательство» — пятно на заднице, на голубом эластике. Но ввиду чемпионской репутации этого постарались не заметить — заслонили, увели.
— Так чего символ? — продолжал домогаться Сельчук.
— Души нашего народа! Неужели не прониклись тем, что в том стихийном порыве всё — помощь слабому, помощь женщине, она же не всегда коня на скаку остановит… И когда мы подмонтируем этот выразительный крупный план, это «тяжко» — одно слово, но оно пронзает…
— Интересно только, — заметил Сельчук, — пронзит ли ваш монтажный стык судейскую коллегию. Вы хоть знаете, кого вы за-пе-чат-лели?
— Какая разница? Простое русское лицо…
— Да плевать им на это лицо. Там, на горке, вы запечатлели факт нарушения правил олимпийской чемпионкой Полиной Ртищевой. Ей за границей выступать, а вы её подводите под дисквалификацию. Думаете, нам это позволят?
— Мальчик! — вскричал Берковский. — Вы мальчик и вы профан в искусстве кинодокументалистики! Если бы вы, как я, работали с самим Дзигой Вертовым, вы бы знали, что кино — поэма факта!
— Валяйте, валяйте. Я погляжу, как вашу поэму примут хотя бы на уровне главной редакции.
Где продолжалась эта творческая дискуссия, чьих посторонних ушей достигла, неизвестно. Но по «Большому Уралу» поползли слухи о том, что телевизионщики подловили Польку — Тигру и намереваются ославить на всю страну. И в коридоре навстречу Берковскому разогнался галопом, взвился, точно конь на дыбы, руководитель делегации Валерий Серафимович Сычёв.
— Вы кто такой, — рявкнул он, — кино мне тут разводить? Сплетни мне тут разводить? Авторитет мне тут пачкать выдающейся спортсменки?!
Натан Григорьевич вежливо ответил, что не имеет удовольствия товарища знать, но товарищу не подчинён, а если бы и был подчинён, кричать на себя всё равно не позволит.
— Ты кому подчинён? Я не только тебе, я твоему руководству могу такую блямбу впаять в личное дело, век меня помнить будете!
— Я вас не знаю! И не хочу знать! Меня сам Эйзенштейн знал!
— Напугал! А может, ещё Блюмштейн? И Ротштейн?
— Черносотенная сволочь, — сказал Берковский. И ещё выдал полтора десятка слов такой густоты, какую употребил до этого лишь однажды. Его тогда перебрасывали с одного участка фронта на другой попутным штурмовиком. Шли хоть ближним, но тылом, пилот гнал «Ил» в авиаремонтные мастерские устранять неисправность, а заодно и за почтой, сидеть пришлось на месте бортстрелка. Но то ли лётчик слишком уклонился к западу, то ли заблудился ненормальный фриц, короче: внезапно справа вверху мелькнула среди облаков поджарая тень, и оператор заорал в переговорное устройство: «Командир, „месс“ на хвосте, доверни влево!» И в согласии с боевым расчётом, требующим от воздушного стрелка защищать заднюю полусферу, припал к крупнокалиберному пулемёту. Лупил, аж машина ходуном ходила — возможно, в белый свет, как в копеечку, — и оглашал небесный простор самыми отчаянными и непечатными выражениями. Немец отстал, скрылся. Натан простодушно поведал коллегам об этом случае. И потом на всём пространстве от Баренцева до Чёрного моря фронтовые операторы потешали друг друга анекдотом, как Бер матом сбил «мессершмитт». А в стенной газете Центральной студии документальных фильмов появился шарж, изображавший хиляка в лётном шлеме и в чеховском пенсне со шнурочком, с разинутым ртом, извергающим зигзагообразные молнии, которые впиваются в борт чёрного самолёта с крестом на фюзеляже. Подпись «Непобедим на поле брани» — Натан Григорьевич счёл неостроумной.