Вне закона - Овидий Горчаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы все же заставили его подвести нас к воротам крепкого шестиоконного дома с вычурными наличниками и флюгером на трубе над высокой железной крышей. На глухом заборе белело какое-то объявление. Я разглядел черного фашистского орла. Барашков осторожно посветил электрофонариком: «Назначенному немецким командованием бургомистру подчинение обязательно. За ослушание — расстрел!»
Из-за забора донесся какой-то подозрительный шум. Я крепко схватил Барашкова за рукав.
— Слышишь? — прошептал я.
Барашков зло блеснул глазами и буркнул уничтожающе:
— То корова в хлеве жвачку жует! — Он повернулся к нашему проводнику: — Беги домой, и ни гугу!
Парень юркнул в сторону — только пятки засверкали.
3Карабкаясь через забор, я порвал свои хлопчатобумажные шаровары. Прыгая вниз, ушиб больную ногу.
— Открой, дядя! Отчини дверь! — несмело повысил голос Барашков, шепотом обругав меня нехорошими словами. — Отчини, дядя!
Я боролся со смехом: «Дядя! К дяде в гости пришли!» Но это был неискренний, противный смех.
— Кто там еще? — глухо послышался за дверью недовольный, строгий голос. — Что надо? Кто вы?
— Полиция! — ответил Барашков. — А ну отчиняй, а то выломаем!
Звякнула щеколда, нас впустили, и мы, пройдя сквозь темные, заставленные кадками сени, в которых пахло кислой капустой и прокисшими овчинами, очутились в темной и душной горнице. Я поймал себя на том, что машинально искал глазами электровыключатель.
Бургомистр, зевая и крестя рот, долго возился со спичками, ломал их трясущимися пальцами, пока лучи наших фонарей скользили по бревенчатым стенам и небеленому потолку. Наконец, осветив два испуганных лица — бургомистра и его жены, над столом загорелась старинная висячая десятилинейная лампа под жестяным зеленым абажуром.
Совсем недавно, вдруг вспомнил я, при электрическом свете писал я прощальные письма матери, друзьям и вот самолет «Дуглас», подобно машине времени, перенес меня на много-много лет назад, в старый мир, в мир бургомистров, полицейских, во времена мамаева ига!..
— Добрый вечер! — сказал я неуверенно и машинально, по штатской привычке сдернул с головы пилотку.
Лица хозяев сделались еще более встревоженными при виде наших полуавтоматов и нашей формы.
— Мы партизаны! — заговорил Николай, кинув на меня испепеляющий взгляд. Голос его заметно дрожал, лицо тоже было испуганным.
Я снова нахлобучил пилотку. Скрывая смущение, пробормотал:
— Разрешите? — и стал пить колодезную воду из железного ковшика в кадушке у двери.
Бургомистр, босой, в одном исподнем белье, попятился, тяжело опустился на широкую скрипучую лавку под новеньким длинным плакатом, на котором черным по белому было напечатано: «Трудолюбивому крестьянину — своя земля». В затянутом паутиной красном углу я увидел почерневшую божницу С иконой темного письма и запыленными холщовыми полотенцами с вытканным на них черно-красным нехитрым узором. На иконе — засиженный мухами Георгий Победоносец на коне, приканчивающий копьем змея.
Я огляделся — дом сложен из плохо отесанных, но довольно толстых сосновых бревен, щели замазаны глиной с мохом, пол дощатый, грязный. Под святым Георгием — стол с дубовыми лавками у стен. Большая белая печь с черными чугунами, полати с подушками и ватным одеялом, боковушка с дощатыми стенками и ситцевым пологом над дверным проемом...
— Мы партизаны,— строже и басовитее повторил Барашков, находивший, видимо, поддержку в этих словах. — Мы пришли сюда, чтобы... — он замялся, посмотрел на широко раскрытый щербатый рот бургомистра, на сухие руки его жены, теребившие передник, и закончил: — Собрать у вас что из еды...
Хозяйка засуетилась, юркнула было в сени, но Барашков преградил ей путь:
— И еще одно дело есть. Но о нем потом.
Мне он шепнул зло:
— Куда под окно сел? Чему тебя учили?!
Сидя за столом и без особого аппетита наспех глотая зажаренную на тагане в каминке яишню с салом, закусывая самогон солеными огурцами, мы хранили молчание и не спускали глаз со старавшихся быть гостеприимными хозяев. Самогон, испробованный мною впервые, отдавал гарью и был противен на вкус, но скоро развязал языки. Мы попробовали было расспросить хозяина о немцах, часто навещавших Кульшичи, но бургомистр отвечал бессвязно, бестолково, и разговор никак не клеился. Он моргал такими же мутно-голубыми, как и его самогон, глазами, сопел и нервно пощипывал жидкую пегую бородку пожелтевшими от самосада пальцами.
Хата как хата. Тикают ходики. Обыкновенные хозяева. Я все еще с трудом верю, что я в тылу врага, что передо мной предатели. И вдруг вижу — на столе спичечная коробка. Немецкая коробка. С фашистским орлом. И свежий номер газеты. Передовица
«Нового пути» посвящена «Земельному закону», подписанному рейхсминистром оккупированных восточных областей. На первой странице — «Пояснение к новому порядку землепользования». Подпись — «генеральный комиссар Белоруссии фон Кубе». Карандашом отчеркнуто место: «За государственные поставки крестьяне всей деревни отвечают полностью под круговую поруку»...
— Выпейте, пан бургомистр,— нерешительно сказал Барашков, наливая из четверти щедрую порцию в алюминиевую немецкую кружку. — Не за знакомство — за встречу. Ведь мы с вами знакомы. Помните, в лесу вы нам повстречались. Выпей! — добавил он настойчивей, видя, что бургомистр норовит отказаться от угощенья.
— Да я разве гнушаюсь?! — заюлил тот. — С полным нашим удовольствием выпью, чтобы, значит, приятное знакомство закрепить!
Бургомистр осушил свою чарку, крякнул, поскреб волосатую грудь, зачесался, как боров, спиной о стену. Жена его хлопотала у стола, шаркала по половицам босыми ногами, трясущимися руками доставала из печи, подпола и шкафа вкусную снедь для дорогих гостей, пока стол не затрещал от всяких разносолов — вареной бульбы, квашеной капусты в глиняных мисках, топленого молока и творога, яиц, масла, сала, меда.
В лампе коптил фитиль. Я подкрутил его — и тут же больно кольнуло в сердце воспоминание: последний раз я видел такую лампу полгода назад в деревне под Казанью, прощаясь темным январским утром с мамой и сестрой.
Я был очень голоден, однако через силу глотал все эти яства, не чувствуя их вкуса, стремясь лишь оттянуть конец этой последней вечери. Но вот мы встали и поблагодарили хозяйку. Мне было до боли жаль эту седую молчаливую женщину...
— Кушайте, касатики, кушайте в полную душу! Не побрезгуйте!..
Помолчали. Посмотрели на ходики: полпервого... За печкой шуршали прусаки. В свете керосиновой лампы, в отблесках огня в каминкё — лица прямо рембрандтовские.
Тик-так-тик-так... Казалось, ходики стучат все громче. Неподвижная черная гиря на цепи...
— Пора! — негромко сказал я Николаю — тот все еще переминался в нерешительности — и, отвернувшись, с полуавтоматом наготове поспешно двинулся в другой угол комнаты, для того якобы, чтобы яснее рассмотреть фотографии на стене.
— Так вот,— неуверенно начал Николай, глотнув остатки самогона в кружке. — Мы пришли сюда вроде бы как для того, чтобы... э-э... тот человек, с которым вы на подводе ехали... Понимаете... то есть понимаешь?..
— Может, еще молочка желаете? — залепетала хозяйка. — Вечорошнего... Или самоварчик? Откушайте нашего угощения, господа-товарищи!..
Тяжело вздохнув, Николай выпил стакан молока, переправил пальцем в рот коричневую пенку и продолжал:
— В общем — мда — мы знаем все! Запри-ка, Витя, дверь. Это ты выдал... Да ну вас, не хочу я чаю, не треба... самогонку мы, извините, заберем.
Хозяин, как змеем ужаленный, вскочил с лавки и проворно извлек из-под нее трехлитровую жестяную банку.
— Минуточку! Зараз я все приготовлю,— заговорил он отчаянной скороговоркой. — Пожалуйста, мы всегда рады... •С полным нашим удовольствием... Уж будьте в надежде!.. Может, еще что нужно? Уж доставьте приятность... Я все, все, что могу. Быстро, мать, кварту, воронку. Да еще четверть гарэлки дай, не хватит здесь. Ах, господи!.. Николай опустился снова на стул, жевал губы, упорно избегая моего взгляда, судорожно зажав меж колен полуавтомат.
Тик-так, тик-так — выстукивали ходики.
Фотографий на стене было много, и оформлены они были в виде витрины с рамой и под стеклом. Такую фотовитрину, обычную в крестьянской хате в этих местах, я увидел впервые. Почти все фотографии по исстари заведенному в деревне обычаю сняты в рост, на фоне базарной мазни.
Вот они, люди, не знакомые мне и так хорошо знакомые бургомистру, те, с которыми он делил свои радости и печали. Тут были и старые, и молодые, и совсем еще дети, свекрови, шурины, крестные, блондины и брюнеты, с бородами и с незатейливыми прическами, натужно улыбающиеся и серьезные. И как равнодушны были они, как безучастны, эти искалеченные базарными фотографами физиономии к разыгравшейся в эту минуту предсмертной драме их отца, брата, сына, мужа... Порыжелые карточки усатых царских унтеров, прилизанных бородачей с цепочкой поперек пуза — таких я видел только в пьесах Островского. Но вот несколько фотокарточек бравого парня с двумя треугольниками в петлицах и в лихо сдвинутой набекрень буденовке. «Кто он? — тревожно зашевелилась в голове мысль,— А вдруг он сын нашего бургомистра! Где он сейчас? Дерется на фронте? А сколько таких фотографий, наверно, в этом селе и в других деревнях и селах вокруг нашего леса!» Тут только, в доме предателя, я со всей силой понял, что мы не на вражьей земле, что у нас здесь есть много надежных друзей