Персональное дело - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякому, кто, ступая на путь диссидентства, приходил ко мне за советом (а таких было немало), я диссидентствовать не советовал, говоря, что раз ищешь совета, значит, еще недостаточно припекло. А проявлявшим настойчивость советовал ни в коем разе не рассчитывать на выигрыш, не оставлять себе ни малейшей надежды на благополучный исход, поскольку в таком положении надежда есть слабость.
Меня провожала моя жена Ирина. Перед входом в приемную КГБ (Кузнецкий мост, 24) мы простились, договорившись, что, если часа через два я не вернусь домой, она начнет звонить иностранным корреспондентам. Я взял у нее три рубля на ларек. Она предложила больше, но я сказал, что там и три рубля – сумма немалая, в чем я, как мне потом объяснили бывшие зэки, ошибался, трешка и там – не деньги.
В приемной меня встретил рыжеватый, конопатый, упитанный человек лет тридцати с обручальным кольцом на пальце. Это и был Захаров. Увидев, что я не один, он всеми своими конопушками, и плечами, и ушами выразил ужасное смущение. Ему неудобно, показал он, что он беспокоит не только меня, но и жену. Изобразив Ире быструю смену недоуменных ужимок с пришепетыванием («право, вам не следует беспокоиться… но… в общем… как хотите…»), он повел меня в их главное здание, где сердитый прапорщик долго ворчал, не желая пропускать меня по истрепанным водительским правам (паспорт я забыл дома), но затем смилостивился.
В скромном кабинете на девятом этаже меня ждал старший соратник Захарова, высокий человек лет пятидесяти или больше. Вытянутое загорелое лицо, очки на горбатом носу, черные курчавые волосы коротко стрижены.
Вышел из-за стола, протянул руку (улыбка до ушей): «Петров Николай Николаевич, очень рад познакомиться, давно мечтал».
На столе журнал «Грани» с моим рассказом «Путем взаимной переписки», «Литературная газета» с интервью Бориса Панкина, номер «Русской мысли», еще какие-то вырезки из газет, машинописные тексты, плакат с портретами пациентов спецпсихушек (и я среди них).
Хозяин кабинета смотрит на меня приветливо.
– Вы кому-нибудь сказали, что к нам идете?
– Сказал.
– Жене?
– Не только. Сказал нескольким людям, вам не обязательно знать, кому именно.
Улыбается.
– Не доверяете органам?
– Не очень.
– А почему?
– Такая у вас репутация.
– Владимир Николаевич, а разве вы не замечаете, что мы меняемся?
– Не знаю. Может быть, изнутри меняетесь, но снаружи не заметно.
Слова мои явно его огорчили, он стал мне доказывать, что они меняются, что они совсем не такие, как прежде, хотя многие никак не хотят этого видеть.
– Ну ладно, – сказал он, примирившись с фактом, что люди – существа неблагодарные, сколько хорошего им ни делай, все равно не поймут. Может быть, когда-нибудь в исторической перспективе разберутся, а сейчас – что поделаешь. – Как праздник провели, Владимир Николаевич?
Я прикинул, какой именно праздник? Если Пасха, то она еще вся впереди, а если 1 Мая, то я, во-первых, о нем забыл, а во-вторых, к праздникам советским и несоветским (не считая Нового года) давно уже не относился никак, и вопрос о качестве их проведения в приложении ко мне был лишен всякого смысла. Что же касается наших дружеских попоек, то они если и бывали связаны с датами, то это были дни рождений, свадеб или смертей, но никак не официальные годовщины.
– Зачем вам знать, как я провел праздник? Вы лучше скажите мне: кто вы?
– Я вам сказал: Петров, сотрудник комитета.
– Я бы хотел знать должность и звание.
– Да зачем вам это нужно? Потом посмотрим, как сложится разговор, я вам, может быть, и скажу. А пока давайте просто поговорим.
В самом деле, какая мне разница, кто он? Он может сказать все, что угодно. Вот и фамилию, конечно, наврал. (Я тогда решил почему-то, что Петров – это псевдоним, а Захаров – фамилия, и в первом своем репортаже называл одного лже-Петровым, а другого просто Захаровым. Потом выяснилось, что оба были «лже», но пока пусть останутся теми, кем назвались.)
Достаю сигареты, спрашиваю, можно ли курить.
– Да сколько угодно. Вот вам пепельница, располагайтесь как дома. Забудьте, где вы находитесь. Хотите, окно откроем настежь, чтоб было прохладно, хотите, совсем закроем, чтобы было жарко.
В последней фразе была полуприкрыта угроза, но я ее пропустил мимо ушей, меня пугали и посильнее.
Закурив, кладу сигареты на столик, рядом с собой. Сигареты у меня болгарские, называются «Интер», цена – 35 копеек. Захаров тоже тянется к пачке: «Можно, я у вас возьму сигаретку?»
– Можно, конечно.
С лица Петрова не сходит благожелательная улыбка.
– Вот, Владимир Николаевич, смотрю я на ваши руки. Это рабочие руки. Это не руки писателя.
Думает, мне лестно, что у меня рабочие руки.
– Но я этими руками пишу, – говорю я на всякий случай.
– Да, вы ими пишете, но все-таки до сих пор видно, что это рабочие руки.
Я, понятно, настороже. Если это намек на то, что этими руками сподручнее держать не перо, а лопату, я не согласен.
А он гнет свою линию дальше: у меня такая трудовая биография, такая советская (прямо почти слово в слово по Галичу: «Ты ж советский, ты же чистый, как кристалл…»).
– И как же это получилось, что вы с такой биографией вдруг оказались вне советской литературы?
Имей я желание говорить с ним всерьез и откровенно, я бы сказал, что моя биография как раз и была главной причиной, почему я терпеть не мог и советскую власть, и советскую литературу. Я от рождения был человеком интеллектуального склада, а рабочим стал потому, что отца у меня сначала посадили, а потом он с фронта вернулся инвалидом, и остался при этом неблагонадежным, и занимал в маленьких газетах маленькие должности, и прокормить меня не мог. И как раз будучи рабочим и солдатом, я увидел, что реальная жизнь очень сильно отличается от ее изображения в совлитературе.
Но объяснять всего этого Петрову я не хотел и готов был вместе с ним удивляться, как же я с такой биографией так далеко зашел.
– Неужели они вас так втянули? – спросил Петров.
– Кто это «они»?
– Ну например, те, кто издает вас на Западе, рекламирует.
Тут мне и пришла пора делать ответный ход. Я в те годы выбрал для себя такую тактику: отвечать тем, кому приходилось допрашивать меня от имени государства, что вы, мол, сами во всем виноваты. Если бы вы печатали меня здесь, я бы не стремился печататься там (к тому же тогда бы это и не имело значения). Если бы вы не сажали людей, то западной пропаганде не о чем было б шуметь и все было бы хорошо.
В таком подходе было, конечно, некоторое лукавство, но в нем же была и правда.
– Видите ли, – сказал я Петрову, – меня в эту ситуацию не втянули, а втолкнули.
– Да? – оживился он. – И кто же?
– В первую очередь руководство Союза писателей.
– Как?
– А вот перед вами мои интервью, там все написано.
– Да, здесь написано. – Он грустно покачал головой, давая понять, что написано здесь нехорошее. – Но вы же советский человек?
– Не знаю.
– Как не знаете?
– А так и не знаю. Был когда-то советским, а теперь и сам не пойму какой.
Для меня понятия «советский» или «антисоветский» давно уже были лишены всякого смысла, но вдаваться в дискуссию по этому поводу тоже не хотелось. Тем более что чем дальше от понятия «советский», тем ближе к Уголовному кодексу.
– Нет, Владимир Николаевич, вы советский человек.
– Вы так считаете? А я уже думал, что нет.
– Почему же вы так думали?
– Мне так говорили.
– Кто?
– Да в том же Союзе писателей неоднократно.
Петров досадливо морщится. Да, дураков у нас еще много. Стоит ли обращать внимание на то, кто чего скажет. Кто бы что ни говорил, а он, Петров, в моей советскости нисколько даже не сомневается.
– Вот, посмотрите, это же вы писали. – Подсовывает мне одно из двух подписанных мною писем в защиту Синявского и Даниэля: «Мы, всем сердцем преданные идеям социализма…»
Я очень хорошо помню, что, когда мне давали это письмо на подпись, меня как раз эта строчка насчет преданности всем сердцем весьма покоробила, но я очень хотел, чтобы Синявского и Даниэля освободили, и ради этого готов был подписать все, что могло привести к этому. О чем и сказал сейчас Петрову. Но при этом добавил, что с момента подписания письма прошло девять лет, я это время развивался и теперь к слову «социализм» добавил бы определение «с человеческим лицом». Так я тогда сказал, а теперь мне даже неловко повторять сказанное, но, впрочем, я и потом говорил и сейчас в подобной ситуации мог бы сказать: покажите мне социализм с человеческим лицом, а не свиным рылом, и я его охотно приму. Тем более что по моим представлениям (и сегодняшним) социализм с человеческим лицом – это смешанное общество, социализм, в котором достаточно капитализма. А капитализм с человеческим лицом – это тот, в котором достаточно социализма, то есть приблизительно то же самое.