Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодой человек влюбился. Очень любопытна и запись его соотечественника – доктора Д. П. Маковицкого, человека весьма скромного, сдержанного и немногословного. Он характеризует Марию Львовну – в 1904 году уже замужнюю молодую женщину (как представляется, она вызывала у него совершенно особые чувства): «Мария Львовна любит животных. У Марии Львовны одухотворенное лицо. Это больше всякой физической красоты. Смирение, услужливость, тактичность, внимательность»[406].
И вернемся к началу 1890-х годов. Мужчины влюблялись в нее и, не колеблясь, хотели на ней жениться, а она безоглядно откликалась на их чувства, и у нее было много романов. Может быть, в Марии Толстой было какое-то уникальное сочетание одухотворенности и чувственности?
История с учителем музыки Николаем Августовичем Зандером, сделавшим Марии предложение выйти за него замуж, еще больше огорчила Л. Н. Толстого. В этой ситуации, отметил Толстой, его дочь была «очень жалка»[407]. Он написал письмо Зандеру:
«…женитьба есть такой страшный шаг в жизни, что для того, чтобы сделать его, надо, как я и говорил вам, иметь ясно определенные и твердые воззрения, а не в ту минуту, когда увлечен, составлять себе эти воззрения, и даже этими воззрениями поддерживать и оправдывать свое увлечение.
Вы знаете мои взгляды на брак вообще: лучше не жениться, чем жениться. Жениться можно только в том случае, когда есть полное согласие взглядов или непреодолимая страсть. Здесь же нет ни того ни другого: взгляды, хотя вам и кажется, что они одинаковы, – совершенно различны, как они и были различны месяц тому назад; а страсти, по крайней мере со стороны Маши, я знаю, что нет, а есть самое странное, быстрое, случайное, ничем не оправдываемое увлечение. То, что я вам пишу, я сообщу Маше, зная ее любовь и доверие ко мне и боясь, злоупотребив этой любовью, насиловать ее»[408].
Одновременно, но в два захода (31 июля и 3 августа 1893 года), отец написал дочери весьма резкое письмо:
«Как ты доехала и как себя чувствуешь, милая гадкая Маша?
У нас и в душе у меня все по-старому, и о тебе думаю так же: боюсь влиять на тебя, мешать тебе жить, мешать проделать все, даже несчастье, понести наказание за свои грехи, которое, мож[ет] б[ыть], неизбежно нужно тебе, и боюсь не сказать той правды, кот[орую] обязан говорить всякому. Не думай, что я что-нибудь новое хочу сказать тебе. Сейчас перечитывал письмо Зандера и тужился, тужился, чтобы что-нибудь написать, и не мог[409].
До этого места я дописал, когда послал тебе маленькое письмо, милый друг. Нынче 3 августа, я проводил Черткова и Пошу. Лева и Таня приехали. Приехал и Миша с Сухотиным[410]. Сейчас вечером приехали Зиновьевы[411] и наверху играют. А я успокоился и написал письмо З[андеру]. Я попрошу Таню списать это письмо и приложу его сюда. Прости меня, если я огорчил тебя тем, что я пишу о твоем чувстве. Если ты меня не простишь, то Бог простит меня, п[отому] ч[то] я перед ним употреблял все силы, чтобы поступить не для себя, а для него, как нужно и как он хочет. И думаю, что правда не может быть грехом. —
Я ведь не переставая думаю об этом – и не думаю, а чувствую, болею. Что было тяжело? Да, Маша. —
Грубо сказать тебе – мое чувство такое: подумаю прежде, что ты выйдешь за Пошу, за Р[аевского], что Таня выйдет за М[ишу][412], и ничего: интересно и волнительно. Но подумаю об этом, и больно, больно, как было, когда ты на диване в первый раз сказала мне. И не думай, что тут аристократизм, – нет. Семенов бы не оскорблял[413], а что-то не то, не правда. Милая, голубушка, хоть я в письме скажу то, что часто хочу сказать, но совестно: как ни больно тебе, но надо тебе вынуть эту занозу, признаться себе, что на тебя нашла какая-то болезнь – я знаю такие, – кумыс[414] ли это сделал? И ряд случайностей. Против него не хочу говорить. Для меня одно, это то, что я пишу ему: самый нелепый, не имеющий никакой основы брак: ни рассудочной, ни страстной, ни разумной. А какая-то уродливая выходка. 〈…〉
То, что ты говоришь и думаешь, что это давно, есть обман чувства. То, что ты относилась иногда с кокетливым легкомысленным чувством к человеку, к[оторого] постоянно видела, осталось бы тобою не замечено, если бы ничего не случилось. Но как только случилось, так все собралось в кучу и представляется чем-то»[415].
Письмо осталось неотправленным – Татьяна Львовна убедила отца не посылать его Маше. И на следующий день Толстой написал более сдержанное послание дочери:
«Я между двух опасностей: повлиять на тебя так, чтобы произвести насилие над тобой, и – другое – не сказать то, что чувствую, не сказать вовремя нужное слово. Главное, что я так люблю тебя и так мне жалко тебя, особенно когда я вижу тебя, что не хочется, не могу огорчить тебя, стараюсь говорить по тебе, а ты иначе толкуешь мои слова и совсем иначе представляешь себе мое чувство. Я не переставая думаю и болею о тебе. Многое хотелось бы сказать, скажу одно: не верь себе. Я знаю, как это бывает при частом свидании: вдруг западет – не мысль, а соблазн – присосется и начнет расти, расти – особенно при нашей роскошной, праздной жизни, да еще кумыс – и если не дойдет ни до чего, то так и пройдет без следа, но если выскажется, то все эти обрывки мыслей и чувств соберутся в одно и составится что-то как будто целое, длинное. „Я давно уже любила, или любил“. Сколько раз приходилось это слышать. Я долго думал и боролся, чтобы ответить ему правдиво и добро, и вот что написал, посылаю тебе[416]. Если дурно, то прости: старался перед Богом»[417].
Дневниковые записи Марии Толстой, как помним, не сохранились; ее немногочисленные письма, находящиеся в разных российских архивах, свидетельствуют, что была и другая сторона в ее поведении. В декабре 1895 года она написала брату Льву: «…Советы же твои о замужестве я не принимаю, а я, напротив, ужасно всегда боюсь сделать то, что ты мне советуешь, т. е. выйти замуж так себе, без любви за кого-нибудь дешевенького, потому что ослабеешь в напряженности нашей жизни и захочется чего-то своего личного.