Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она понимала, что многие боятся общаться с ней, что она окружена пустотой. А тех людей, которые льнули к ней, но которых она мало знала, она боялась сама. Помню такого Семенова — не могу вспомнить, как его звали, то ли Святополк, то ли Ярополк. Он работал в нашей Сценарной студии редактором и, узнав, что я знакома с Мариной Ивановной, чуть не сошел с ума от радости. У него в рукописях были, по-моему, чуть ли не все стихи Марины; всеми правдами и неправдами он доставал все, что было издано у нас до революции, все, что было издано за границей, — и переписывал для себя. Творчество ее он знал и любил. Помню, он как-то вечером, после работы, затащил меня в свой студийный кабинетик и читал мне пьесу Марины «Конец Казановы». Я этой пьесы не знала и сидела оглушенная и потрясенная. Отдать справедливость — и прочел он блестяще. Семенов все просил меня познакомить его с Мариной Ивановной, но я без разрешения Марины не спешила с этим. Все же он потом сам познакомился с ней, — Марина рассказывала мне об этом — я не помню уже где — не то в Союзе, не то в каком-то клубе, — провожал ее домой. Потом часто приходил к ней, звонил, слушал ее, читал ей стихи сам. И вот она мне сказала, что она его боится. «А может быть, он из НКВД? Почему он ко мне так хорошо относится? А может быть, подослан? Я боюсь его». Она понимала, что если это не ее родные, не старые знакомые, <…> волею судеб еще до ее приезда вошедшие в ее семью, если это просто люди со стороны, не знавшие ее ранее и так желавшие быть около нее тогда, в 40-м и 41-м, люди, бесспорно, рисковавшие, и ей и верилось и не верилось, что еще могли быть такие чистые и смелые люди, готовые, несмотря на страх, быть около нее ради нее. И она была настороже и, несмотря на одиночество, не рвалась общаться с ними. Боялась и за себя, и за Мура [1:447].
Мария Иосифовна Белкина:
…Москву уже бомбили. Каждый день, два раза в день, где-то между двенадцатью и часом, и вечером к восьми. В Конюшках бомбоубежища не было, приходилось бегать во Вдовий дом на площадь. Мне это было трудно: в конце августа я ждала ребенка. Удалось устроиться в Переделкине, на пустующей писательской даче, но в город приходилось ездить часто: у меня не было аттестата, удостоверяющего, что я жена военнослужащего. <…>
Вот в один из таких моих приездов с дачи на Конюшках неожиданно появилась Марина Ивановна, и я, только что намаявшись в вокзальной толкотне в ожидании проверки паспорта, пожаловалась ей на это.
— А я боюсь своего паспорта… — сказала она.
Тогда я этого не поняла, не могла понять и поставила в своей тетради три восклицательных знака: по-видимому, я приписывала это ее мнительности. Как это можно бояться своего паспорта? Можно бояться, если его — нет, а если он есть, то он у всех одинаковый, чего же тут бояться?
Теперь-то я понимаю, чего она действительно могла бояться: в паспорте мог стоять особый шифр, непонятный нам, но понятный тем, кому надо… Не знаю, был ли у Марины Ивановны именно такой паспорт или обычный, как у всех нас, и кто мог сказать ей о том, что бывают иные паспорта? Наверное, услышала опять же в той ночной очереди, нося передачи мужу и Але?.. [4; 53]
Нина Павловна Гордон. Из письма А. С. Эфрон. 1961 г:
Началась война. Они жили с Муром все в том же доме и в той же комнате. Мур, как и все ребята, дежурил на крыше во время воздушных налетов немцев, ловил и тушил «зажигалки». И это стало ее мучением — она безумно боялась, ему выбьет осколком глаз. Она не боялась ничего другого, она не думала, что он может быть убит, как любой из нас во время налетов, а боялась именно осколков в глаз. Сколько раз она мне говорила: «Я не могу, не могу переносить, когда он на крыше. Он может остаться без глаза. Я схожу с ума от беспокойства за него».
Мур сердился, уговаривал ее, говорил, что он не может оставаться дома или в убежище, когда другие ребята дежурят. И он был прав, она понимала это и пускала его. А сама сходила с ума, думаю, что эти дежурства Мура сыграли огромную роль в ее решении уехать из Москвы. Да она и не скрывала, говорила мне, что не может потерять и последнего человека, не может потерять Мура, не может рисковать им [1; 448].
Ида Брониславовна Игнатова:
Марина Ивановна вздрагивала от каждого звонка. Конечно же, она каждый день ждала ареста, беспокоилась о сыне. С началом войны все эти симптомы усилились. Когда в квартиру неожиданно явился управдом с дежурными, Марина Ивановна побледнела, окаменела. На нее страшно было смотреть. (При аресте и обысках тогда всегда брали понятыми управдомов и дворников). Оказалось все проще — одно из окон наших было плохо зашторено (в городе уже соблюдалось затемнение). Тогда мне такое поведение Марины Ивановны показалось странным. После этого случая она попросила меня подходить первой и к телефону [4; 161].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
17/VII-41. Мать по-глупому боится всего; боится, что меня куда-нибудь «мобилизуют», боится бомбежки, боится газов, всего боится. Противно [19; 455].
Мария Иосифовна Белкина:
Она торопилась, я пошла ее проводить на трамвай, а трамвайная остановка была посреди площади Восстания, Кудринской, и я повела ее по горке, а там надо было через подворотню прямо на площадь. Не успели мы подняться на горку, как раздался вой сирены, объявили воздушную тревогу. Марина Ивановна прибавила шагу, но я не очень-то могла бежать, и едва мы достигли подворотни, как уже начали бить зенитки и нельзя было бежать через площадь. Зенитки стояли где-то в саду, за Вдовьим домом, и снаряды, разрываясь в небе, падали осколками на площадь. Марина Ивановна рвалась бежать в бомбоубежище, во Вдовий дом, и тянула меня за руку, а я ее не пускала. Ее трясло, она, казалось, была невменяема, она не слушалась меня, и мне ничего не оставалось делать, как прижать ее к стене в подворотне. Я пыталась ей объяснить, что при мне осколком зенитного снаряда ранило человека на этой самой площади, и что-то еще говорила, но Марина Ивановна не слушала, правда, и не рвалась уже бежать, она вынула папиросы, руки у нее дрожали, она говорила, что боится бомбежек (мы все боялись бомбежек!), что это противоестественно, что все это не по-человечески, и главное, она безумно боится за Мура, ей все время кажется, что его обязательно убьет или выбьет глаз осколком, она не может жить так, у нее больше нет сил… И слезы лились у нее по щекам. Мур ее не слушается, он сам лезет на крышу. Это возмутительно, что посылают несовершеннолетних дежурить на крыше. На войну берут только совершеннолетних, а ведь тут тоже война! Но я уверяла Марину Ивановну, что тушить зажигалки совсем не опасно, даже моя мать в первую бомбежку потушила зажигалку, упавшую у нашего крыльца, схватив ее каминными щипцами и бросив в ящик с песком. Муру, должно быть, стыдно сидеть в бомбоубежище среди женщин, детей, стариков, когда даже девушки дежурят на крышах.