Богдан Хмельницкий. Книга первая Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но не через нее же, надеюсь, она плачет, — с досадой и тревогой возразил Богдан.
Вообще появление и сообщение Ганны неприятно задело его; он увидел в нем какой-то ригоризм, накидывающий узду на его волю.
— Нет, не через пение, — уже уверенно заявил он. — Кого может оскорбить песня и дума? Никого и никогда. Маме, может быть, хуже, так пойдем, детки, к ней!
— Я даже думаю, тато, — отозвалась скромно Марылька, — что музыка на такую больную должна действовать успокоительно и для больной бы следовало, в минуты облегчения, нарочито сыграть или спеть что-либо; это б, кроме всего, подняло у нее бодрость духа, а значит, и силы... Больной именно нужно показать, что близкие не убиты тоской, что, значит, положение ее улучшилось, а показное горе, — подчеркнула Марылька, — убило бы ее сразу.
— Правдивое твое слово, моя дытыно, — поцеловал Богдан в лоб Марыльку и отправился в сени.
Ганна побледнела заметно, и ее расширившиеся глаза потемнели.
В сенях Богдан остановил ее ласковым словом:
— Голубко, Ганнуся, упаднице моя любая!
Марылька, услыхавши эту фразу, остановилась было на пороге и, в свою очередь, побледнела, но Катря увлекла ее к матери.
Ганна задрожала, и если бы сени были светлее, то можно бы было заметить, как говорящие глаза ее переполнились слезами.
— Вот еще к тебе моя просьба, — наклонившись к ней, продолжал тихо Богдан. — Не можешь ли ты приютить у себя эту Марыльку, а то в большой светлице с дивчатами ей неудобно, да и больная постоянно то тем, то другим тревожит... панночка видимо побледнела... да и ее покоевка валяется по кухням... Они ведь обе привыкли к роскоши, к неге, не то, что мы, грубые... Да и то еще нехорошо, что Марылька, по своей ангельской доброте, приняла на себя роль сиделки возле больной, а мы словно обрадовались этому, напосели... совсем змарнила и извелась бедная деточка...
— Я уж думала, дядьку, об этом, — ответила взволнованным голосом Ганна, — я совсем уступлю этой панночке с ее покоевкой свою верхнюю горенку, а сама помещусь с детьми: мне тесно с ними не будет, а если придется услужить чем моей второй матери, так я всякий труд посчитаю за радость, за счастье.
— Святая душа у тебя... вот что! — промолвил с чувством Богдан. — Вся-то ты для других, вся в людском горе, а про себя и не думаешь... Эх, даже жутко нам, грешным, стоять рядом с тобой!
— Дядьку, за что вы смеетесь?
— Провались я на этом месте, коли слово моё не идет от щырого сердца! — воскликнул Богдан. — Чиста ты сердцем, а мы духом буяем... — вздохнул он, — однако твоим предложением воспользоваться — это уж было бы для тебя обидно... Ты так привыкла к своему гнездышку... и уступить его... Я полагал, что вдвоем вы могли бы поместиться... там ведь просторно...
— Нет, дядьку, не турбуйтесь... мне будет с детьми удобнее и ближе к больной, а вдвоем мы могли бы стеснить друг друга.
— Ну, быть по-твоему... Спасибо, моя порадо! — и Богдан поцеловал Ганну в высокий, словно выточенный из слоновой кости, лоб.
Вечером покоевка варшавская Зося уже суетилась в новом, отведенном для ее панны, покое; взбила ей пуховики на кровати, закрыла ее шелковым одеялом, убрала столик вывезенными из Варшавы игрушками, установила посредине поддерживаемое амурами зеркало, поставила на окна роскошные букеты цветов, а у изголовья кровати прибила небольшой образок остробрамской божией матери. Для себя же устроила постель на канапке, стоявшей у дверей.
Чистенькая комнатка, убранная цветами и изящными безделушками, выглядывала уже не строгою кельей затворницы, а кокетливым гнездышком птички.
В отворенные окна смотрела теперь с неба блистательная южная ночь; под ее волшебным сиянием открывалась серебристым пологом даль; темные линии и пятна дремучих лесов пестрили ее причудливыми арабесками. Прохладный воздух, напоенный ароматом цветущих гречих, вливался тихою струей в эту горенку... Даже Зося, несклонная вовсе к поэзии, залюбовалась и этой ночью, и этою чарующею картиной.
— Панночко, любая, милая! — не удержалась она вскрикнуть навстречу входившей Марыльке. — Посмотрите, как здесь хорошо, как здесь пышно!
— Да, — обвела усталыми глазами светлицу Марылька. — Хоть и медвежий, а все-таки уголок. Уйти хоть есть куда отдохнуть...
— Уж именно, насилу добились какого-нибудь угла, — проворчала Зося, вынимая из скрыньки для панны белье. — Мне и не доводилось отроду валяться по таким хлевам, как тут отвели, с быдлом в одной хате.
— Ничего, потерпим немного, — улыбнулась Марылька. — Это бывшая келья той... как ее... чернички, что ли?
— Чернички! — засмеялась Зося, — Этой преподобницы схизматской, Ганны.
— Как же это выгнали хлопскую святошу и ради кого? Ради шляхетной католички!
— Значит наши святые посильнее! — подмигнула бровью Зося. — Пан господарь приказал мне вынесть просто Ганнины вещи, а светлицу приготовить для панны со мной.
— То-то она сегодня зелена, как жаба, а ехидна, то как уж! Вздумала было пустить яду Богдану... Меня укорить! Ну, нет! — гордо подняла голову Марылька, сверкнув надменно очами. — Меня-то легко не повалишь!
— О, с ними нужно, моя паняночка, строго, а то народ здесь такой, — осмотрелась Зося осторожно кругом. — Езус-Мария! Такой грубый да дикий, не быдлом, а зверем глядит, ласкового слова ни от кого не услышишь, ругают в глаза ляхами, католиками... Ненавистники этакие! — докладывала обиженно Зося.
— Здесь их, кажется, притесняют можновладцы поляки, — промолвила Марылька, сбросивши кунтуш и спенсер, и начала выпутывать из волос перед зеркалом нити мелкого жемчугу. — Сам канцлер говорил, но вообще они...
— Ненавидят всех нас, — перебила Зося. — И вас, и меня, а за что? За то, что католики.
— Да, — задумалась Марылька, глядя куда-то вдаль. — Распусти мне косу, — оттянула она голову. — Да, — повторила она медленно, — разная вера — это порог, через который легко не переступишь.
— Да и не перескочишь, а голову разобьешь, — сдвинула плечами Зося. — Я не знаю, как вам это не пришло в голову там еще, в Варшаве.
— Ты насчет чего? — повернулась к ней быстро панянка и, сдвинув брови, добавила: — Марылька раз что задумала — назад не отступит, и если порога нельзя переступить, так разрубить его будет можно...
— Да, — не поняла Зося своей паняночки, — а вот только та черничка не допустит распоряжаться в доме, не позволит порогов рубить.
— Как не допустит? — встрепенулась Марылька.
— Да вот я сама слыхала, что она говорила и этой цыганке Оксане, и бабе, что, говорит, верить, мол, этой ляховке нельзя... як бога кохам! Напоказ то она с раскрытою пазухой, а в глазах дяблы играют, а баба и пошла ругаться ругательски...
— Ах, эта тощая святоша! — вскочила Марылька и притопнула ногою. — Неужели она осмелится стать мне на дороге?
— Но, моя цяцяна панно, здесь Ганна все — и хозяйка, и советница, и мать; ее и дети считают за родную мать, а дворня гомонит, что по смерти старой пани она займет ее место.
После минутной вспышки Марылька, уже саркастически улыбаясь, слушала доклад своей наперсницы: отраженное изображение в зеркале видимо успокаивало ее тревогу и разливало по лицу выражение торжества и победы.
— Посмотрим, — процедила она с улыбкой сквозь зубы и, потянувшись, как кошечка, томно добавила: — Устала я за эти дни; вечная осторожность и внимание к каждому шагу — все меня стесняет, — сбросила она с стройных, словно выточенных ножек шитые туфельки.
Зося расплела ей косу и отбросила на спинку кресла роскошные волны золотистых волос.
Теперь Марылька осталась лишь в легкой сорочке из турецкой тафты, сквозившей на нежном алебастровом теле чарующими округлостями линий и таинственными полутенями.
— Ну что ж, — любовалась собой Марылька, спуская небрежно с обольстительного плечика прозрачную ткань. — Думаешь, что я перед этой святошей бессильна?
— Ай-ай! — всплеснула руками Зося. — Мне даже больно смотреть, а что ж то хлопцам?
— Будто? — вспыхнула Марылька и, поправив шаловливо свою воздушную одежду, заговорила игриво, по-детски: — Вот перевели нас уже из быдлятника в хатку, а из хатки переведут в светлицу, а из светлицы — в палац.
— Когда то еще будет, а пока солнце взойдет — роса очи выест, — махнула Зося рукой.
— Но, но! — вскрикнула капризно Марылька. — Не смей мне противоречить! — и, вставши, она подошла к раскрытому окну, перед которым расстилался прилегавший к будынку гаек, окутанный таинственными тенями и облитый фосфорическим блеском. — Ах, как хорошо там, в лесу, и вон на той светлой опушке, где сверкает серебром речка! — заломила Марылька за голову руки и стала медленно вдыхать ароматный прохладно-живительный воздух.
— А вы осторожнее, моя яскулечка, там какая-то тень двигалась в гайку.
— Нет, все глухо и мертво, — пододвинулась еще ближе к окну Марылька. — А какие еще новости? — спросила она, не поворачиваясь лицом и впиваясь глазами в тени гайка.
— Старший паныч сегодня приехал, — сообщила Зося.