Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссис Бланд главным образом писала стихи, не слишком искренние, довольно сентиментальные повести для взрослых и прелестнейшие сказки для детей. Их героев, Бестэблов, до сих пор обожают читатели от десяти до семнадцати. Семейная казна в основном пополнялась за счет ее гонораров. Она вела большой, шумный, богемный дом в Уэлл-холле, старый, обнесенный рвом и каменной оградой, с прекрасным садом. Те, кто ее любил или хотел ей угодить, величали ее «мадам» или «герцогиня», — и впрямь, была в ней какая-то надменная властность. Множество людей бывали и там, и в более скромных димчерчских владениях — Гилберт и Сесил Честертоны{232}, Лоренс Хаусмен, Энид Багнольд, Хорес Хорснел, Артур Уоттс, Освальд Баррон, Эдгар Джепсон, Алфред Сатроу, Берта Рак, Джек Сквайр, Клиффорд Шарп, монсиньор Бенсон, Фредерик Рольф («барон Корво»), множество молодых писателей, актеров и честолюбцев, в атмосфере бесед, шарад, розыгрышей и споров. Бывали там и мы с Джейн, учились играть в бадминтон, сплетничать и бесконечно спорить.
Поначалу казалось, что все это многолюдье существует для того, чтобы в нем, под присмотром высокой, неугомонной, блестящей, ветреной и занятной дамы распускались литературные почки и бутоны. Потом посетитель замечал неприметные с первого взгляда русла и ручейки отношений и вдыхал идущие откуда-то снизу, словно изо рва, не очень приятные запахи. Люди прибывали и отбывали, многие — навсегда. Происходили «недоразумения».
Когда-то я думал, что их дом был для нас новым сообществом, теперь же полагаю, что это был совсем новый мир — мир ролей, а не реальностей. Может быть, это мир самый обычный, мир, где говорят не «я такой-то», но «я буду таким-то». Из рассказанного в первых главах видно, что родственники мои, родители, братья, тетя, кузен и так далее, и те, с кем я тогда общался, были простыми людьми, или же обладали простотой и последовательностью, которую дает наука, или, наконец, находились со мной в простых, легких отношениях. До Бландов я не встречал путаных, замысловатых людей, которые не могут опереться на простую идею. После двух-трех недоразумений я понял, что их ум, не уступая в живости и силе большинству мне известных, никогда не ведал философии, не утруждал себя постановкой определенных задач. Всегда и везде они начинали с поз и фантазий.
Облик Бланда не соответствовал его богемным замашкам. Носил он серый или черный фрак, гетры, монокль на черной ленте, и, будь я тогда способен придавать этим приметам смысл, я бы понял, как кропотливо создает он свой образ, миф о поистине светском, деловом человеке (хотя в нем не было и намека на деловые качества), который из своих тайных соображений очутился в среде длинноволосых интеллектуалов. Миф этот, наверно, развился в нем и устоялся, ибо его эгоизм не мог принять того очевиднейшего факта, что жена его — талантливей и ярче, чем он, и друзья у нее — более утонченные. Мисс Мур говорит, что ее героиня долго вела переписку с Лоренсом Хаусменом, и я подозреваю, что Бланду приходилось отстаивать себя. Угнаться за женой он не мог. Что до переписки, она оборвалась после того, как жена вслед за мужем, вопреки собственному нраву и взглядам, присоединилась к антифеминистам в спорах об избирательном праве для женщин.
В конце концов она превратилась в истинную страдалицу, однако острый, беспокойный ум и несомненная живость придавали ей взыскательность и непредсказуемость. Я думаю, именно потому, что она была максималисткой и анархисткой, Бланд закостеневал в образе светского консерватора. Он представлялся заядлым тори, оказался (неведомо почему) весьма родовитым, перешел в старую добрую Католическую Церковь. Благонадежность его и основательность должны были уравновесить ее живость и остроту. Он чрезвычайно заботился о социальных приличиях, публично ратуя за подчиненность женщин и чистоту семьи. Все современные штучки — не про него! В этом социализме только и смысла, что естественная реакция на либерализм XIX века, причем в сторону тех добрых порядков, которые процветали у нас в Англии до Адама Смита{233}.
В этой борьбе поз она ему уступила; иначе, наверное, он извел бы ее спорами, а голос и решимость у него были. Но за правильными словами у нее журчал веселый родник, который и питал ее творения. Бестэблы — народ анархический. Душа ее всегда восставала против любой власти.
Несоответствие — и внешнее, и внутреннее — бросалось в глаза сразу. Почти все мы, появляясь в их доме, принимали сторону подвижной, как ртуть, жены, а не пресноватого, занудливого, твердолобого мужа. Потом прибавлялось что-то еще — случайный шепот, обрывки ссоры, внезапная досада, громкие голоса в соседней комнате, быстрые шаги в коридоре, хлопанье дверей.
Миссис Лэнгли Мур в обстоятельной и обоснованной работе излагает все прямо, с неведомыми мне подробностями. В личине Бланда, оказывается, были совсем уж грубые черты! Он хотел слыть обольстителем, в лучших традициях XVIII века. Именно это, а не консервативный социализм, занимало его по-настоящему; вот о чем он размышлял, оставшись наедине с собой. Может быть, воображение влекло его к этому еще до того, как он встретил жену, так часто бывает, но сшибка этих двух людей укрепила тенденцию. Тогда-то, я думаю, он заметил остроумие, причуды, фантазии, а заодно и физическую холодность, и отомстил ей, ставя ее в сложноватое положение. Изумленному посетителю внезапно открывалось, что почти все дети рождены не Э. Несбит, а являются жертвами его побед; что мать одного из них — ближайшая подруга, которая в ту пору вела хозяйство; что молодая мисс N, серьезно играющая в бадминтон, — последнее из завоеваний неуемного Хьюберта. Все это Э. Несбит не только терпела и сносила, но, преодолевая себя, даже, я думаю, находила ужасно интересным.
Чтобы примирить эти недоразумения с образом старорежимной благовоспитанности, заключали самые немыслимые соглашения, шли на умолчания, и через некоторое время вы начинали понимать, что в доме их — не столько какая-то своя атмосфера, сколько паутина интриг.
В обществе, письменно или устно, Бланд распространялся о социальных и политических проблемах со сноровкой присяжного поверенного, но стоило нам остаться наедине, как его основной интерес настойчиво заявлял о себе. Он ощущал мой немой упрек, я не мог остановить его хвастливые самооправдания. Поговорить об «этом» он любил. Он намекал на свою доблесть. Он бахвалился. Он вворачивал анекдот для «иллюстрации», разглагольствуя о распущенности света. Он извлекал из кармана смятый лист бумаги и читал отрывки письма — «исключительно ради психологического интереса». Он делал все возможное, чтобы как-то оправдать скрытую погоню. Как-то он сказал мне, что считает себя не столько Дон-Жуаном, сколько доктором Жуаном. «Я исследователь, я ставлю опыты недозволенной любви».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});