Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре, из случайной фразы, мы поняли, что она посетила Гиссинга в Доркинге, причем уже стала просто Терезой. Других признаний мы от него не услышали. Он покинул Доркинг и уехал в Швейцарию, где поселился с Терезой и ее матерью. Он дал понять, что они «будут жить вместе», и, дабы рассеять возможные осложнения с французской родней, мать пустила в обращение визитные карточки, на которых фамилию Терезы переправили на «Гиссинг». Все это, разумеется, хранилось в строжайшей тайне от его жены и большинства английских друзей. Те же из нас, которые знали правду, полагали, что, раз этот выдающийся ум сможет обрести условия, которые помогут ему справиться с достойной его работой, потворство столь мелкому обману можно не принимать в расчет.
Вскоре появился «Венец жизни», самый слабый его роман, но много о нем говорящий. «Венец жизни» — это любовь, любовь во фраке. Так думал Гиссинг о любви или, по крайней мере, осмелился думать. Мы решили, что в конце концов что-то подобное должно было случиться, зато теперь он напишет великий роман из времен Кассиодора{226}.
Наши надежды оказались тщетными. Годом позже, возвращаясь из Швейцарии, мы с Джейн навестили его в Париже и застали в беспросветной тоске. Квартира была изысканно-унылой, на изящный французский манер. Он исхудал, осунулся, ничем всерьез не занимался, горько сетовал на мнимую тещу, заправлявшую домом и, по его словам, морившую его голодом. Встреча с нами нежданно-негаданно вызвала у него приступ англомании, некой животной ностальгии, и вскоре он примчался к нам в Англию. К нему пришел его школьный товарищ Генри Хик, врач, о котором чуть погодя я еще скажу, и на самом деле установил истощение. Джейн принялась его откармливать, аккуратно взвешивая через равные промежутки времени, и очень быстро достигла превосходных результатов.
Я был рад, что он у нас гостит, но вскоре последовало и наказание. От Терезы стали приходить длинные письма на тонкой линованной бумаге, в которых она в изысканнейших выражениях уведомляла меня, что написать ему не в силах и потому просит моего участия. В который раз я обратил внимание на особую романскую способность раздувать самые обыденные ситуации. Гиссинг отправился на несколько дней погостить к Хику и в свою очередь стал присылать мне письма, предназначенные Терезе, — длинные послания, написанные изящным убористым почерком.
У меня хватало своих забот, и после двух-трех скоропалительных дипломатических шагов я решил взять быка за рога. Я заявил, что лучше бы всего Гиссингу не возвращаться во Францию, раз уж у него с его дамой настолько не совпадает аппетит, а если, паче чаяния, между ними еще теплятся какие-то живые чувства, он должен поставить ей условие: отстранить тещу от хозяйства и заниматься им самой, под его руководством. Сообщил я и о том, что больше не буду читать Терезины письма, их обдумывать и тем более отвечать на них. Что бы от нее ни пришло, я перешлю это ему. Я умыл руки.
Он вернулся к ней на предложенных мною условиях; наверное, они еще любили друг друга. Вскоре три несчастных немых существа, тая в душе обиды, страдая от несходства характеров, сняли меблированный домик в Сен-Жан-де-Люз, а потом переехали в горы, в Сен-Жан-Пье-де-Пор. Там он приступил к тому, что при лучших обстоятельствах могло бы стать историческим полотном, описывающим Италию времен готских королей, — к роману «Веранильда». Сколько я помню Гиссинга, он постоянно думал об этой книге, ради нее в 1898 году читал Кассиодора. Под Рождество 1903 года к ним приехали какие-то Терезины родственники. Отправившись с ними на прогулку, он подхватил простуду, которая перекинулась на легкие. Ни Тереза, ни ее мать на роль сиделки явно не годились. Его охватила внезапная ненависть к этому неуютному дому, к затерянной в горах деревеньке, к скаредному французскому рациону, ко всему, что его окружало, а потом накатил ужас перед грозными хрипами и постоянным жаром в крови. Еще в ноябре он писал о том, как тоскует, Морли Робертсу. А накануне Рождества нам обоим пришла телеграмма: «Джордж умирает. Умоляет приехать. Незамедлительно».
Я сам прихварывал, видимо, простудился, но Робертс был недосягаем, на телеграмму мою он не ответил, и я решил ехать. Был канун Рождества. Я побросал кое-что в саквояж и, в чем был, устремился к Фолкстонской пристани, спеша попасть на вечерний пароход. Рождественский ужин (ветчину) я ел на станции, в Байонне.
Картину я застал неприглядную. «Тещи» я так и не увидел, — или, по крайней мере, ее не помню; вероятно, она отсиживалась у себя. Тереза горевала и, на мой взгляд, вела себя очень бестолково. В доме толпился какой-то народ, но я настоял на том, чтобы посторонние немедленно удалились. Правда, один очень милый англиканский священник с женой помогли нанять сиделку (точнее, монахиню, что не совсем одно и то же) и приготовить крепкого бульона, прежде чем отправиться к себе в Сен-Жан-де-Люз.
Гиссинг умирал от двустороннего воспаления легких и бредил все время, что я там находился. Лед достать было невозможно, приходилось отмачивать в метиловом спирту носовые платки и класть ему на грудь. Рот ему приходилось отирать. Я не отходил от него всю ночь, пока монашка набиралась сил, дремля у камина. Потом сквозь густой туман я побрел в гостиницу, в другой конец селения. Сен-Жан-Пье-де-Пор — глухая деревенька поблизости от границы, и по ночам на ее пустынные улицы с воем выбегают огромные псы, готовые показать запоздалому путнику свою свирепую удаль. Я напоминал себе бесплотную душу, бредущую вслед за Анубисом{227} по тропе мертвых, мимо загадочных, сбивающих с толку поворотов. Гостиницу я совершенно забыл, а вот комнату, где лежал больной, никогда не забуду.
Одна из странностей моей уединенной жизни — в том, что до смерти Гиссинга я ни разу не видел, как распадается и окончательно угасает разум. Я не видел, как умирают, и не слышал предсмертного бреда. Конечно, я ожидал, что найду его ослабевшим и беспокойным; я уже придумал, как выхлопотать пособие у мистера Бальфура, чтобы дать образование его мальчикам, и как ему об этом сказать, чтобы его подбодрить. Но пылающий в жару человек об этом и не думал. Прежний Гиссинг проглянул лишь однажды, когда стал умолять и требовать, чтобы его увезли в Англию. Все остальное время исхудалое, взъерошенное, небритое, горящее румянцем существо с огромными глазами, которое, сидя в постели, едва поводило тощей рукой, пребывало в предельном возбуждении. Оно ушло в тот мнимо-античный мир, основу которому заложила школа в Уэйкфилде.
«Кто эти чудные создания? — говорил он. — Кто это явился? — И снова: — О, как они прекрасны! Что сулит их краса?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});