Земля под ее ногами - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мира тоже потеряла любимого. У нее тоже в голове живет призрак, хотя она и очень старается не выказывать свою тоску и скорбь. Отец Тары, Луис Хайнрих, покончил с собой, выстрелив себе в голову, но умер только через три дня: «Даже это испортил», — резко замечает Вина, вновь демонстрируя некую развязность. Луис тоже был музыкантом, мятущаяся душа, солист гранж-группы под названием «Уолл-стрит», выступавшей на Восточном побережье. Нью-Йорк, попавший под влияние Сиэтла: как меняются времена. Старое представление о периферии и центре, о музыке как билете из глуши к ярким огням, похоже, изжило себя. Луис многие годы был уличным музыкантом, он поздно начал, но именно успех стал для него фатальным — признание в «Саундгартене», первая пластинка и так далее. По мере приближения даты выхода его альбома он все чаще заговаривал о самоубийстве.
— Я уже сказала тебе, что нам нравилось оружие, — рассказывала она, — у нас было пять или шесть пистолетов, ружья, он содержал их в порядке. Когда начались эти разговоры о смерти, я попросила кое-кого забрать все это, но потом кто-то из его старых приятелей принес ему другой пистолет — пойди найди! И через пару дней он это сделал, застрелился прямо в холле звукозаписывающей компании, так что, думаю, он доказал то, что хотел, что бы это ни было.
Орушшие. Рушшья.
Я кое-что вспоминаю по этому поводу. Об этом случае тогда писали некоторые газеты. Она показывает мне его фотографию, и я понимаю, что встречался с ним. В то время уличная группа называлась «Молл», и мне понятно, почему они изменили название, почему перевернули вверх ногами первую букву «М»[356]. Я помню его красные глаза и жалкую козлиную бороденку, помню, как он играл на гибридном инструменте гиситаре, как он выкрикивал оскорбления в адрес привратника Шетти и был изгнан им из Родопы-билдинг. Когда мы станем знаменитыми, я хочу сказать, когда мы станем очень знаменитыми, я вернусь сюда и, мать твою, куплю этот гребаный дом.
— Что? — спрашивает Мира.
— Нет, ничего, — отвечаю я. — Просто я слышал о его смерти, но не знал о тебе и о нем, не знал, что он отец Тары. Значит, ее зовут Тара Хайнрих?
— Нет, — огрызается она, в гневе сжав губы так, что они побелели. — Ее зовут Тара Челано, и, черт возьми, не забывай об этом, я имею в виду — к черту эту змею Луиса, понял? Этого труса и его латино-тевтонское имя. Он теперь в клубе идиотов вместе с Дел Шеннон, Грэмом Парсонсом, Джонни Эйсом и Поющей Монашкой. Я теперь — единственный родитель.
После его смерти она ненадолго пустилась во все тяжкие, перепробовала все существующие наркотики, один раз ей даже промывали желудок.
— Так что я знаю, что чувствует Ормус, — говорит она, — я была там; чуть было там и не осталась. В машине «скорой помощи» два медика играли в злого доктора и доброго, один говорил: Ну же, милая, не засыпай, у тебя получится, посмотри на себя, ты такая замечательная, большая красивая куколка, пожалуйста, не засыпай, ты сможешь, малышка, ты нам нужна, ты должна жить, сделай это для меня, малышка, да, о, да, да — прямо какой-то секс по телефону, — улыбается она. — А второй парень рычал: Мать твою, шваль, сука, шлюха, тебе нужна наша помощь, ты ее получила, в городе полно людей, которых подстрелили, по-настоящему больных, а мы должны ехать сюда и возиться с тобой, гребаной эгоистичной сукой, проституткой, тебя надо бросить прямо здесь, на улице, подыхать. Меня спас он, злой, — признаётся она. — Я все время думала: Я должна выжить, чтобы заехать этому ублюдку прямо в морду, даже если это будет последнее, что я сделаю.
После промывания желудка она обнаружила, что беременна. А потом от нее отказался отец, и так далее; это был тройной удар. Но на этот раз, вместо того чтобы сломаться, она взялась за работу.
— Ты меня не видел, когда я была Беременной Виной. — Она вдруг начинает дико хохотать. — Мать твою, это было круто.
Она не очень-то хотела рассказывать о своей семье. Я получил основную информацию, и тема была закрыта. Я помню, как долго умалчивала Вина о ее несчастливых детских годах в Чикабуме, и мне хочется сказать Мире: «Дорогая, ты даже не представляешь себе, как ты похожа на Вину», — но интуиция подсказывает мне, что ей это не понравится. С тех пор как мы начали спать вместе, для нее стало очень важно, чтобы у меня не возникало никаких ассоциаций с ее предшественницей. Она перечисляет все, что любила Вина и что она сама терпеть не может. Я ненавижу Толкина, ты это знаешь? А это гребаное Дальнее Дерево, его надо срубить, и я не выношу вегетарианцев, я люблю мясо, дайте мне мяса на обед. Слушая ее, я изо всех сил стараюсь сдержать улыбку, потому что все это напоминает мне Вину тогда, на пляже Джуху, в то время, когда она ненавидела Индию, еще до того, как узнала, что и в Индии есть кое-что хорошее, например Ормус Кама и я.
Однажды Мира заговорила о духовной музыке. Похоже, несмотря на то что предки ее отца были из Ассизи, не все они были столь миролюбивы, как святой Франциск Ассизский. Томмазо ди Челано, основатель рода (умер в 1255 году), по словам Миры, был первым биографом святого Франциска, он же сочинил один из величайших гимнов апокалипсиса — «Dies irae»[357].
— Это вовсе не о любви и мире, не о животных и птичках, не так ли? — говорю я. — Туда, где разлад, мы привнесем гармонию — таков был подход святого Франциска, если я правильно помню, но этого Томмазо ди Челано явно больше привлекал божественный гнев, чем божественная любовь.
Она не обращает внимания на мои поддразнивания.
— Я знаю весь гимн на латыни, — гордо заявляет она. — Хочешь послушать? — И я уступаю. Вот что делает новая любовь.
Rex tremendae maiestatis,qui salvandos salvas gratis,salva me, fons pietatis[358].
— Он заканчивается этими замечательными потоками похвалы в адрес величайшего царя, бесплатно спасающего достойных. — Глаза ее сверкают. — В мире сейчас огромный спрос на духовность, — проповедует она. — Я думаю, это все из-за землетрясений и катастроф, предчувствие конца, люди ищут какой-то смысл, — ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Если задуматься, — сардонически замечаю я, — приходишь к выводу, что существует и высшая любовь. (Надеюсь, она не снимет сейчас маску и не превратится в раннюю Ифредис Уинг.)
— Да, именно так, — говорит она, не уловив скрытый смысл моих слов (люди очень часто не чувствуют иронии), и вдруг она снова становится похожей на обычную умную, очень серьезную двадцатилетнюю девушку. — Это правильно. Есть такая музыка — ты слышал? — суфийская музыка; она может быть азербайджанской, узбекской или марокканской — я не очень хорошо знакома с этой верой. Но там потрясающие барабаны, и изумительные синкопы, и трубы, и танцуют они как одержимые. Но это не только в суфизме, теперь так много музыки, перешагнувшей границы! Это и барабаны йоруба[359], и старинные песнопения изгнанных из Испании евреев, персидские макамы[360], синтоистские барабаны, госпел[361], буддийские молитвы, читаемые нараспев. А кстати, ты слышал об Арво Парте, это такая смесь минимализма и нью-эйдж? А Толстого Ахмеда ты слышал, он играл с Руби Гу?
— Да, о нем я слышал, — отвечаю я, уже не пытаясь сдержать смех. Он весил триста восемьдесят фунтов и недавно умер, что стало плохой новостью для его жуликоватого окружения: они облапошивали несчастного, вытягивая у него все что можно, пока этот бедняга не от мира сего, ни о чем не подозревая, сидел, исполняя свои обращенные к богу песни на арене «Голливудской чаши»[362], словно застрявший в собственной паутине паук. — Это самая что ни на есть духовная музыка.
— А что тут смешного? — хочет знать она. — Людям это действительно нужно, они хотят волшебства, надежности; им нужно знать, что есть что-то еще, что-то большее, нечто за пределами этого мира. Медитация, празднование, молитва, это… Черт возьми. Рай, что здесь смешного?!
— Нет, всё нормально, — говорю я. — Извини, это просто ностальгия. Я знал еще одного человека, рассуждавшего точь-в-точь как ты.
— Вот черт! — замечает она. — Мои предки занимались этим еще в тринадцатом веке, но я могла бы догадаться, что здесь она все равно была первой.
Вот полуторагодовалая Тара Челано у меня на террасе, в пушистой розовой, отделанной кожей куртке и ярко-зеленых колготках, поет серенады внимающим ее Крайслер-билдинг и башням Всемирного торгового центра; это песня без слов, что-то вроде «Da Doo Ron Ron». Мира тем временем лежит на коврике, курит, не обращая на дочь ни малейшего внимания. Предоставленная самой себе, Тара растет, как сорная трава; ей повезло, что она смогла выжить, но в то же время она взрослеет раньше времени. С одной стороны, она теперь умеет терпеливо ждать за кулисами, пока не закончится выступление матери; она танцует твист, бьет чечетку, может изобразить паровозик; она научит вас выгуливать собаку, если вы не умеете; отлично ориентируется за кулисами и в туалетах множества манхэттенских клубов и баров, как приличных, так и довольно сомнительных. И при всем при этом она собирает с горшков с кактусами мелкие камешки и пытается проглотить их. Ее как магнит притягивают электрические розетки в моей квартире. Меня не покидает ощущение, что я по десять раз на дню спасаю ей жизнь, но она дожила до сегодняшнего дня без меня, так что Мира, должно быть, все же присматривала за ней, притворяясь, что ей не до ребенка. В любом случае, мне хочется так думать, пока я слежу за тем, чтобы Тара не преуспела в своих попытках забраться на ограждение террасы и нырнуть вниз головой, навстречу преждевременной смерти на Восточной Пятой улице.