Одна – здесь – жизнь - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было так. Мы шли темным коридором к выходу, и вдруг меня осенило:
– Сонечка, стойте, не двигайтесь!
Ныряю себе под ноги в черноту огромного гардероба и сразу попадаю в семьдесят лет – и семь лет назад, не в семьдесят семь, а в семьдесят – и семь, в семьдесят – и в семь. Нащупываю – сновиденно-непогрешимым знанием – нечто давно и заведомо от тяжести свалившееся, оплывшее, осевшее, разлегшееся, разлившееся – целую оловянную ложу шелка и заливаюсь ею до плеч.
– Сонечка! Держите!
– Ой, что это, Марина?
– Стойте, стойте!
И новый нырок на черное дно, и опять рука в луже, но уже не оловянной, а ртутной – с водой убегающей, играющей из-под рук, несобираемой в горсть, разбегающейся, разлетающейся из-под гребущих пальцев, ибо если первое – от тяжести – осело, второе – от легкости – слетело: с вешалки – как с ветки.
И за первым, осевшим, коричневым, фаевым – прабабушки графини Ледоховской – прабабушкой графиней Ледоховской – несшитым, ее дочерью – моей бабушкой – Марией Лукиничной Бернацкой – несшитым, ее дочерью – моей матерью – Марией Александровной Мейн – несшитым, сшитым правнучкой – первой Мариной в нашем польском роду – мною, моим, семь лет назад, девичеством, но по крою – прабабушки: лиф как мыс, а юбка как море —
– А теперь, Сонечка, держитесь!
И на уже погнувшейся, подавшейся под тяжестью четырех женских поколений Сонечке – поверх коричневого – синее: синее с алым, лазурное и безумное, турецкое, купецкое, аленько-цветочкинское, само – цветок.
– Марина! – Сонечка, пошатнувшись, а главное ничего не видя и не понимая, ни синевы второго, ни конского каштана первого, ибо гардероб – грот, а коридор – гроб… (О, темные места всех моих домов – бывших, сущих, будущих… О, темные дома!.. Не от вас ли мои стихотворные «темноты?» – Ich glaube an Nachte! [261] )
Проталкиваю перед собой, как статую бы на роликах, остолбенелую, совсем исчезнувшую под платьями Сонечку полной тьмой коридора в полутьму столовой: освещавший ее «верхний свет» уже два года как не чищен и перешел в тот свет – из столовой, очередным черным коридором – черным ущельем сундуков и черным морем рояля – в Алину детскую – свет! – наконец-то!
Ставлю ее, шатающуюся и о дуренную темными местами, как гроб молчащую – перед огромным подпотолочным зеркалом:
– Мерьте!
Жмурится, как спросонья, быстро-быстро мерцает черными ресницами, неизвестно – рассмеется или заплачет…
– Это – платья. Мерьте, Сонечка!
И вот – секундное видение – белизны и бедности: белого выреза и бедных кружев: оборка юбки, вставка рубашки – секундное полное исчезновение под огромным колоколом юбки – и —
в зеленоватой воде рассветного зеркала: в двойной зелени рассвета и зеркала – другое видение: девушки, прабабушки сто лет назад.
Стоит, сосредоточенно застегивает на все подробности его двенадцати пуговок обтяжной лиф, расправляет, оправляет мельчайшие сборки пояса, провожает их рукой до огромных волн подола…
Ловлю в ее глазах – счастье, счастья – нет, есть страшный, детский смертный серьез – девушки перед зеркалом. Взгляд – глубочайшей пытливости, проверки всех данных (и нёданных!), взгляд Колумба, Архимеда, Нансена. Взгляд, длящийся – час?
И, наконец:
– Чу-десно, Марина! Только длинно немножко.
(Длинно – очень, тех злосчастных «битюгов» – и носов не видать!)
Стоит, уже счастливая, горячо-пылающая, кланяется себе в зеркале, себе – в зеркало, и, отойдя на три шага, чуть приподняв бока стоящей от тяжести робы – глубокий девический прабабушкин реверанс.
– Да ведь это платье – бал, Марина! Я – уже плыву! Я и не двигаюсь, а оно уже плывет! Оно – вальс танцует, Марина! Нет – менуэт! И вы мне его дадите надеть?
– А как вы думаете?
– Дадите, дадите! И я в нем буду стоять за спинкой моего стула – какие мы с тем стулом были бедные, Марина! – но и оно не богатое, оно только – благородное, это то, в котором Настенька ходила на «Севильского цирюльника»! еще ее бабушки! (нужно будет вставить!) На сегодня дадите, Марина? Потому что мне нужно будет еще успеть подшить подол.
– На сегодня – и на завтра – и насовсем.
– Что-о? Это – мне? Но ведь это же рай, Марина, это просто во сне снится – такие вещи. Вы не поверите, Марина, но это мое первое шелковое платье: раньше была молода, потом папочка умер, потом – Революция… Блузки были, а платья – никогда. (Пауза.) Марина! Когда я умру, вы в этом меня положите. Потому что это было – первое такое счастие… Я всегда думала, что люблю белое, по теперь вижу, что это была бездарность. И бедность. Потому что другого не было. Это же – мне в цвет, мне в масть , как вы говорите. Точно меня бросили в котел, всю: с глазами, с волосами, со щеками, и я вскипела, и получилось – это. А как вы думаете, Марина, если бы я, например, в провинции этим летом вышла замуж – я знаю, что я не выйду, но если – можно мне было бы венчаться – в синем? Потому что – мне рассказывали – теперь даже в солдатском венчаются – невесты то есть. Будто бы одна даже венчалась в галифе. То есть – хотела венчаться, но батюшка отказался, тогда она отказалась – от церковного брака.
Решено, Марина! Венчаюсь – в синем, а в гробу лежу – в шоколадном!
* * *После платьев настал – желтый сундук.
Узнав, что она едет, я с нею уже почти не расставалась – брала с утра к ней Алю и присутствовала при всей ее остающейся жизни. (И откуда-то, из слуховых глубин слово: regne [262] . Канада, где по сей день вместо vie [263] говорят regne, о самой бедной невидной человеческой жизни, о жизни дроворуба и плотогона – regne. Mon regne. Ton regne [264] . Так, на французском канадском эта Сонечкина остающаяся жизнь, в порядке всех остальных, была бы regne, la fin de son regne [265] . И меня бы не обвиняли – в гиперболе.
Великий народ, так называющий – жизнь.)
– Ну, Марина, нынче я укладываюсь!
Сижу на подоконнике. Зеленое кресло – пустое: Сонечка раскладывается и укладывается, переносит, с места на место, как кошка котят, какие-то тряпочки, бумажечки, коробочки… Открывает желтый сундук. Подхожу ия – наконец посмотреть приданое.
Желтый сундук – пуст: на дне желтого сундука только новые ослепительно-рыжие детские башмаки.
– Сонечка? Где же приданое?
Она, держа в каждой руке по огромному башмаку, еще огромнейшему – от руки:
– Вот! Сама купила – у нас в Студии продавались по случаю, чьей-то сестры или брата. И я купила, убедив себя, что это очень практично, потому что такие толстые… Но нет, Марина, не могу: слишком жесткие, и опять с мордами, с наглыми мордами, новыми мордами, сияющими мордами! И на всю жизнь! До гробовой доски! Теперь я их продаю.
Через несколько дней:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});