Избранные письма. 1854–1891 - Константин Николаевич Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все почти близкие ко мне прежде юноши отвыкли от меня и оставили меня: Денисов, Уманов, Замараев, Волжин, Озеров, братья Нелидовы2 и т. д. Остаются верными только Кристи, Александров и Вы. Но Кристи теперь болен (быть может, и неисцелимо), да и прежде был нестерпимо неровен и неаккуратен. То три огромных письма подряд, прекрасных по уму и чувствам, то почти год молчит…
Александров, как я более и более убеждаюсь, менее Вас вообще способен, к тому же пишет письма всегда короткие и мало интересные, хотя и согретые в высшей степени добрыми ко мне чувствами. Сверх того, мне мешает как-то эта женщина3, которая наросла на нем, как огромная какая-то шишка, и которую я «любить» могу только в случае нужды самым сухим христианским состраданием, а физиологически, по естественному чувству, едва-едва выношу ее как вредный нарост на любимом мною и в высшей степени благородном человеке. Потом он будет профессором, а Вы – иерей в рясе, «хамства» все-таки меньше. Я ведь с этой стороны не только неисправим, но даже и не желаю исправляться! Любя его и уважая глубоко, я буду извинять ему «профессорство», а Вам – «Священнику», с этой стороны, что извинять? Так что я и объективно, и субъективно Вами доволен более, чем всеми другими моими молодыми приятелями.
Объективно потому, что Вы очень умны, очень тверды, верны и достаточно смелы, потому что Вы религиозны, потому что на Вас не «полупердунчик», а ряса. Пишете очень хорошо, ясно, прямо, решительно и с чувством; потому, наконец, что Вы сумели выбрать себе жену умную, которая не мешает Вам делать дело, не корячится, как другие чертовки нашего времени.
Субъективно потому, что Вы меня как человека искренне любите и как писателя смело, независимо и талантливо готовы поддерживать, когда есть малейшая возможность и повод…
Просто сказать и коротко: на Вас моя главная надежда! И пожалуй, что ни на кого больше. «Враг силен», а так как даже и личная наша дружба зародилась и выросла прежде всего на почве религиозного единомыслия, то дьяволу едва ли она может нравиться. Боюсь его действий и, разумеется, за молодого человека больше, чем за себя… N. В.! N. В.! <…>
Книгу Данилевского не хотелось мне Вам свою посылать, она вдруг может мне понадобиться самому; просил Страхова выслать даром 2 экз<емпляра> (другой для одного здесь гостящего и обращенного юноши). Этот противный человек извинился и отказал. И, вообразите (не фатум ли опять?) – этот сравнительно неважный случай будет, вероятно, причиной нашего окончательного с ним разрыва. (Астафьев – раз, Страхов – два, пожалуй, при некоторых условиях, которые я почти предвижу, и Соловьев… 91-й год.)
При отказе Страхова прислать книги были в письме его еще и вопросы о том, что я думаю об его споре с В. Соловьевым и о том, кто из них двух правее, обвиняя друг друга в фальшивости. Если бы Страхов не упомянул слово «фальшивость», то, может быть, дело как-нибудь и обошлось; но тут мое чуть не 30-летнее с ним (и с его противу меня прямо подлостью) долготерпение не выдержало. И я после усердных молитв и 3-дневной борьбы послал ему очень краткий ответ открытым письмом <…>.
Прошу Вас вообразить, какую борьбу духовного чувства с литературным самолюбием (по-«человечески» говоря, справедливо оскорбленным) и пережил я в эти несколько дней. Я принял очень серьезно к сердцу и то и другое. Я написал ему три письма, одно за другим, и всякий раз в усердной молитве с просьбой, чтобы Господь наставил меня – как поступить? Дать ли волю накопившемуся негодованию (у Соловьева сучок видит, а у себя бревна не видит!) или «положить дверь ограждения на уста мои»? Варсанофий Великий учит в подобных трудных случаях до 3-х раз искренно помолиться и потом уже следовать туда, куда после 3-й молитвы склоняется сердце наше. Все три первые письма были слишком откровенны, грубы и отчасти длинны. Сверх того, я находил, что несколько унижаю себя тем, что указываю ему слишком прямо на то, как я нуждался в его отзывах, а бесполезное унижение своего достоинства перед кем попало вовсе не то духовное смирение, которое состоит в ежеминутном сознании своей греховности, иногда даже едва-едва уловимой. Вот и кончилась эта борьба тем, что я отправил ему упомянутое открытое письмо, где только все тонкие намеки на «толстые обстоятельства» его против меня писательской несправедливости, а прямого ничего нет. И теперь успокоился. Все 3 первых письма я не разорвал, а хочу сохранить вместе с его письмом в особом конверте (есть и копия посланного открытого). В сущности, я очень рад, что наши личные сношения прекратятся. Эти сношения (личные) при всем том, что мы с ним на 2/3 единомышленники, были издавна натянуты и ложны. Если он вздумает мне ответить в конверте, то я, конечно, не стану распечатывать, а верну в другом конверте. Я уже это не раз в жизни делал с людьми, которых письма меня тревожили, и таким путем заставлял их замолчать. <…>
При всем моем личном пристрастии к Владимиру Сергеичу и при всем даже почтительном изумлении, в которое повергают меня некоторые из его творений («Теократия»4, некоторые места из «Критики отвлеченных начал»5 и «Религиозных основ»6, например), я сам ужасно недоволен им за последние 3 года. То есть с тех пор, как он вдался в эту ожесточенную и часто действительно недобросовестную полемику против славянофильства. Недоволен самим направлением, недоволен зловредным и ядовитым тоном, несомненной наглостью подтасовок. Не согласен даже с тем, что соединению Церквей7 так сильно может мешать своеобразное национальное развитие России, как он думает. Если бы он не находил, что самобытность национального духа нашего и утверждение наших от Запада государственных и бытовых особенностей помешает его главной цели – соединению Церквей с подчинением Риму, то и не нападал бы на культурное славянофильство с такою яростью и с таким ослеплением. Но я нахожу, что он в этом-то и ошибается; Россия, проживши век или ½ века (а может быть, и меньше) в некотором насыщении своим национализмом и чувствуя все-таки, что и этого как-то недостаточно для достижения апогея ее, легче после этого, чем до этого, может пожелать главенства Папы. Вспоминаю при этом добродушного, но умного пустозвона нашего Шарапова. Он мимоходом в «Русском деле» сказал: «На что самому Папе будет Россия слабая, вялая, ничтожная?» (наверное эпитета не помню). Верно! На что