Избранные письма. 1854–1891 - Константин Николаевич Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если таким образом через 20–25 лет те семена, которые он сеет теперь с такой борьбой, с такой, допустим, хитростью и даже несимпатичной злобой, начнут приносить обильную жатву (реальными и здоровыми сторонами учения), то разве не простят ему все его извороты или его мечтательные бредни?
«Гармонии» à la Достоевский, «всеобщей любви», конечно, не будет (для этого, как справедливо сказал в «Русском обозрении» Ионин и как я давно думал, надо нам «химически»[117] переродиться); «молочные реки» и тогда не потекут в «кисельных берегах» – это все чушь, противная и здравому смыслу, и Евангелию, и естественным наукам даже. И если совокупность всех выше перечисленных условий приведет (например, все это) к соединению Церквей под папой, то скорее может случиться, что русские, в одно и то же время столь расположенные к мистическому подчинению и столь неудержимые в страсти разрушать, столь бешеные, когда они одушевлены, скорее, говорю я, может случиться, что эти русские паписты не только не будут кротки, как советует им зря Владимир Сергеевич, а положат лоском всю либеральную Европу к подножию папского престола, дойдут до ступеней его через потоки европейской крови. <…>
И тогда разве не простится ему и ложь его? Простится, мой друг! Да еще скажут: «Великий человек! Святой мудрец! Он сулил журавля в небе, но он знал, что даст этим нам возможную синицу в руки!» И если кто (предполагаем в случае успеха) скажет тогда: «Он не хитрил, он сам заблуждался и мечтал о невозможном…» На это ответят: «Тем лучше. Это трогательно».
От деятельности всех истинно великих умов и характеров остается нечто прочное, а то, что имело более косвенное и преходящее значение, скоро пропадает. Победы Наполеона I имели косвенное и преходящее значение, ибо цель его – господство Франции над всей Западной Европой – не была достигнута; но, знаете, благодаря чему вот уже скоро 100 лет, как будничная жизнь Франции (полиция, суд, отношение собственности, торговля, промышленность, весь строй административный) считается образцовой с точки зрения порядка? Благодаря тому, что во время Консульства и Империи (т. е. в течение каких-нибудь 15 лет) Наполеон между двумя войнами находил время устраивать эту ежедневную жизнь на новых, данных революцией началах всеобщего гражданского равенства. Этого равенства в то время нигде, кроме Франции, не было, и на этом «песке» равенства (как Наполеон сам говаривал) приходилось все утверждать; он это сделал, и какова ни была дальнейшая будущность Запада и человечества вообще, приходится признать, что с его времени ни одна другая держава не может у себя производить эгалитарных реформ без сознательных заимствований и невольных подражаний демократическим порядкам Франции. И у нас тоже все «благодетельные» реформы, за незначительными оттенками, суть реформы наполеоновской Франции. Значительно у нас только то, что крестьянские земли сделаны не то что совсем неотчуждаемыми, а трудно отчуждаемыми, и теперь государственная мысль колеблется между риском постепенного обезземеления мужиков и смелой решимостью объявить их земли раз навсегда государственными и неотъемлемыми; это действительно своеобразно, остальное же в реформах наших почти все чужое и более или менее французское. (Увы!)
Так и от Соловьева нечто большее должно остаться. Останется же столь поразительная и простая идея развития Церкви, против которой тщетно спорят и, вероятно, будут еще до поры до времени спорить наши православные богословы, воображая почему-то заодно с самим Соловьевым, что идея эта непременно ведет в Рим. Тогда как, напротив того, она скорее может подавать нам надежды на дальнейшее самобытное развитие Восточной Церкви. (К.17 очень хорошо об этом писал, хотя и мимоходом; мысли эти мои, но он, спаси его Господи, кстати и очень ловко ими воспользовался в «Гражданине». Я был рад, потому что Вы знаете, какое у меня дурацкое обилие мыслей, сам же я физически не в силах уже их распространять; кстати же сказать – и Вы воруйте на здоровье, что понравится и с чем сердце Ваше согласится. Это мне будет лестно, и только. Иначе ведь и нельзя развивать учение.)
Останется ли от Соловьева только эта идея развития Церкви или нечто еще более общее – только истинно великий толчок, данный им русской мысли в глубоко мистическую сторону, ибо он, будучи, несомненно, самым блестящим, глубоким и ясным философом-писателем в современной Европе, посвятил свой дар религии, а не чему-нибудь другому? (Небывалый у нас пример, да и нигде в XIX веке.) Или произойдет действительное соединение Церквей, под папой ли или, напротив того, благодаря соборно-патриаршей централизации, на Босфоре (причем «кисельные берега» отвалятся сами собой и будет по-прежнему на земле стоять стон от скорбей, обид и лишений); как бы то ни было, след будет великий…
Это кончено! А о том, прав ли он чисто догматически, – что сказать? Теперь, конечно, не прав, потому что все восточное духовенство с ним несогласно. Но вот в чем вопрос – всегда ли он