Юг там, где солнце - Виталий Каплан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому мне предстоял интернат. Временно — смахивая слёзы тыльной стороной ладони, убеждала тётя Варя. А потом она снова приедет в столицу, и уже не вернётся обратно, пока не докажет своих прав на опекунство. Найдётся и на этих бюрократов управа, она знает, куда писать жалобу…
Так я оказался в интернате. Прощаясь со мной, тётя Варя суетливо бормотала, что этот — один из лучших, она узнавала — богатые шефы, питание великолепное, в каждой группе цветной телевизор. Почему-то она особенно упирала на телевизор.
Первые дни я вообще плохо понимал, что меня окружает. Точно я завёрнут в плотный серый полиэтилен, и сквозь него видно еле-еле. Тем более, что и не хочется никого видеть. Какие-то ребята вокруг, что-то делают, суетятся, бегают какието взрослые крикливые тётеньки. Регулярные завтраки-обедыполдники-ужины. Кормили здесь и в самом деле неплохо, но будь вместо котлет с рисом гнилая картошка — я бы, наверное, и не заметил. И насчёт цветных телевизоров тётя Варя не соврала — их тут и в самом деле было понатыкано. После ужина воспитательница торжественно, творя великое благодеяние, врубала в игровой ящик — и группа прилипала глазами к экрану. А я сидел позади всех и ждал, когда же разорвёт воздух резким звонком отбоя, и можно будет уткнуться лицом в подушку, и придёт тьма. Иногда снилась мама. Я ждал этих снов — и боялся, зная, что всё равно потом придётся проснуться.
Поначалу меня не трогали. Видимо, присматривались. Я сдуру решил, что так оно будет и дальше — полупрозрачная плёнка отчуждения, сон наяву и во сне — осколки той прежней, настоящей жизни. И это было бы здорово.
На следующей неделе начались неприятности. Как-то вдруг я обнаружил, что ко мне не обращаются по имени. В глаза говорят — «ты» или «эй». «Ну ты, гуляй отсюда», «Эй, закурить найдётся?». За глаза попросту называли «этот». После оказалось, что нашлось для меня и прозвище. Скверное прозвище — Глиста. Откуда оно взялось — я понять не мог, но иначе со мной уже и не заговаривали.
Я не мог понять, чем мешаю жить этим пацанам в нашей 7-й группе, почему вдруг я им не понравился? Ведь я же ничего от них не хочу, и делить мне с ними нечего. Но, однако же, утром, глотнув кофе, я чуть не подавился — кто-то круто намешал мне в стакан соли. Укрывшись после отбоя одеялом, я долго не понимал, что же мешает мне заснуть, что хрустит на простыне и покалывает кожу? Оказалось, снова соль. Я едва не чертыхнулся вслух — и принялся стряхивать её ладонью на пол, опасливо прислушиваясь к сонному дыханию соседей по палате. И дождался-таки, услышал из дальнего угла довольный смешок.
Потом в постели нашлась уже не соль, а иголка. Я не сдержался, выкрикнул в спёртый воздух — «Придурочные, да? Совсем озверели?». Из темноты мне посоветовали заткнуться, пока не получил по репе. И я заткнулся — что ещё остаётся, если не знаешь, кто именно делает тебе заподлянки?
Наконец настал день, который я, наверное, не забуду уже никогда. Всё началось утром, когда из туалета я вернулся в палату — заправлять кровать и ждать звонка на завтрак.
— Ну чё, Глиста, скучаешь? — раздалось над ухом. Я обернулся.
Рядом лыбился здоровый жирный парень — Васька Голошубов. Странно, мы были одного возраста, но по сравнению с Васькой я выглядел как засохший огрызок рядом со здоровенным, налившимся соками яблоком. Тогда я ещё не знал, что всё на свете относительно.
— Давай, потрудись на благо общества, — кивнул Голошубов в сторону своей койки. — Заправить. И живо. Об исполнении доложить.
Я недоуменно уставился на него. Это что, всерьёз? Я ему что, холоп, постели застилать? Может, шутка такая дебильная?
Васька скучающе взирал на меня.
— Ты что, это по правде? — выдавил я из разом пересохшего рта.
— Чё, больной? — хмыкнул Васька. — Сказано — исполняй, пока я добрый. А то накажу!
Вот, значит, как! Как в армии, значит? Я вспомнил, как родители года два назад говорили про какой-то фильм — кажется, он назывался «Конвоиры». Про то, как солдаты, почти отслужившие свой срок, издевались над парнишкойновобранцем. Да и по телеку про такие вещи иногда говорили. Мама, правда, всегда в этих случаях переключалась на другую программу, и лицо у неё делалось каким-то постаревшим. Значит, и здесь это «стариковство»? Я вдруг понял, что Голошубов в нашей группе основной. Всех держит. Ведь и раньше я краем глаза замечал всякие такие мелочи, только не брал в голову — не до того было. А он, выходит, ко мне приглядывался и понял, что пора обламывать. И обломает. Я же против него — всё равно что домашний кот для тигра. Задолбит как нечего делать. И что же, застилать теперь ему постель? А потом будет что-нибудь ещё. Стирать носки, отдавать свои полдники. Давать списывать задачки по алгебре, подставлять лоб под щелбаны…
— Пошёл в задницу! — неожиданно для себя выпалил я. — Перебьёшься! Твоя кровать — ты и застилай!
Я сам замер, удивляясь собственной смелости. Вообще-то я никогда ею не отличался. В школе у меня не было врагов, я и дрался-то в последний раз классе в третьем. И всё потому, что чувствовал момент, когда лучше отойти в сторону. А сейчас со мной творилось что-то странное.
— Ты чё, козёл, давно не получал? Чего лепишь-то? — прищурился Голошубов. Остальные пацаны замерли, ожидая развития событий. В их молчании чудилось мне что-то нехорошее.
— Что слышал! — беспомощно огрызнулся я.
— Что, мамка в детстве уронила в помойку?
— Ты вот что, — тихо сказал я. — Ты маму мою не трогай.
— А чего бы и не потрогать? — состроил он сальную гримаску.
— Заткнись, сволочь! — выкрикнул я сдавленным голосом, что есть силы сжимая кулаки — ногтями в ладонь, до крови.
— Ну-ка, Глиста, повтори по буквам… — хохотнул Васька.
Почему-то мне стало вдруг очень легко. Страх незаметно переплавился в какое-то дразнящее внутреннее жжение, и впервые за все эти бесцветные дни забрезжил передо мной какой-то смысл. Голошубов сильно ошибся, ляпнув насчёт мамы.
Я не стал повторять по буквам. Резко ударив его головой в живот, вцепился показавшимися вдруг чужими пальцами в пухлое Васькино горло. Тот, отшатнувшись, закричал неожиданно тонким, булькающим голосом. А я — я молча давил тёплую, до омерзения потную кожу. И в эти секунды мне было хорошо. Всё, что копилось во мне больше месяца, вся боль и отчаянье — разом вырвались на свободу.
Конечно, задушить этого борова было в принципе невозможно. Я же не какой-нибудь герой видашных боевиков Лю Сыянь. Но последний раз ногти стригли мне ещё в больнице, и с тех пор они отросли изрядно. Достаточно для того, чтобы разодрать мягонькую Васькину кожу, почувствовать, как заструилась по пальцам горячая кровь, и вдохнуть её острый, ржаво-солёный запах…
Я пришёл в себя лишь когда опомнившиеся пацаны растащили нас, и кто-то увёл Ваську в туалет — умывать. Оказалось, что я сижу на своей койке, и пацаны молча смотрят на меня. Ни по-доброму, ни по-злому, а с каким-то затаённым интересом. Я понял — они знают, чем всё это закончится.
— Зря ты рыпнулся, — негромко заметил Серёжка Селин, чернявый пацан-шестиклассник, наши койки стояли рядом, разделённые тумбочкой. — Это же такой кабан… Теперь он с тебя не слезет.
Я махнул рукой. Напряжение отпустило меня, мир снова завернулся в мутную плёнку, и Серёжкины слова сейчас доносились точно из телека, если приглушить звук.
Потом был резкий, словно иголкой в ухо, звонок на завтрак.
Я поднял голову. Был жаркий июль 2008-го года, гнилыми зубами торчали сложенные из некогда белого камня остатки монастырских стен, и имела место изрезанная инициалами лавочка, а на ней — одуревший от зноя поручик Бурьянов двадцати четырёх лет, которому часов через пять надлежит выполнить некую работу.
Это ж надо так углубиться, так выпасть из горячей действительности города Барсова! Хорошо хоть лавочка в тени, а то лишь теплового удара не хватало мне для полной симметрии. Ну что ж, спасибо древнему тополю, поделившемуся со мной своей тенью. Кстати, Серёжка Селин меня бы сейчас не понял. У него аллергия на всё, что угодно — на кошек, на мёд, на тополиный пух. В интернатские времена если уж мы с ним и забредали в какую-нибудь тополиную аллею, сбежав из опостылевших буро-салатовых стен, он ехидно замечал:
— Тополёчки вы мои, ща я вам устрою.
И бросал зажжённую спичку в пушистые белые хлопья. После чего мы немедленно удирали — не из-за прохожих, конечно, видали мы этих прохожих, но как бы не спровоцировать очередной Серёжкин приступ.
Прошли они, эти приступы, у него лишь в студенческие годы, то ли вырос он из детских своих болезней, то ли научился их не замечать.
А кстати, если разобраться, завязалась ниточка нашей дружбы именно в тот слякотный осенний день, десять с половиной лет назад.
Он был таким длинным, этот день… Бессмысленные уроки, разросшиеся до часов минуты, мёртво застывшие стрелки на циферблатах. Безвкусный обед, непривычно тихое время самоподготовки, надоевший стук дождя, размазанные по стеклу косые струйки.