Своя комната - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, мои мысли приняли новый оборот.
ГЛАВА 5
Я подошла, наконец, к полкам с книгами современных писателей — точнее, писателей и писательниц, ибо женщины сегодня пишут почти наравне с мужчинами. А если они все-таки пишут меньше и мужчины по-прежнему многоречивы, то уж, во всяком случае, не ограничиваются лишь романами. Есть книги Джейн Хэррисон по греческой археологии, Верной Ли по эстетике, Гертруды Белл о Персии. Женщины пишут на различнейшие темы, которых еще предыдущее поколение не смело бы коснуться. А сегодня: и стихи, и пьесы, и критика, исторические, биографические книги, описания путешествий и исследования, есть даже несколько трудов по философии, естественным наукам, экономике. И хотя романы по-прежнему преобладают, но они, наверное, тоже изменились в содружестве с иными жанрами. Первая угловатость и эпический век женского творчества, наверное, прошли. Благодаря чтению и критике появилась большая широта и продуманность. Преодолена наконец тяга к биографиям. И женщина начинает разрабатывать литературу как искусство, а не только как метод самовыражения. Пожалуй, новые романы ответят на некоторые предположения.
Беру, не глядя, с конца полки: роман Мери Кармайкл «Наступление жизни» или что-то в этом роде, опубликованный в октябре. Ее первая книга, подумала я, но читать ее всякий будет как последнюю, продолжающую довольно длинный ряд отмеченных мною произведений — поэзию леди Уинчилси, пьесы Афры Бен, романы четырех великих романисток. Ибо книги продолжают друг друга, вопреки нашей привычке судить их порознь. И в ней — совершенно незнакомой женщине — я должна буду видеть преемницу других женщин, чьи судьбы я здесь мельком оглядела, чтоб разобраться в ее непростом наследстве. И, вздохнув — ибо романы чаще действуют как валерьянка, усыпляют вместо того, чтобы обжечь, как головней, — я принялась читать, с блокнотом и карандашом, первый роман Мери Кармайкл «Наступление жизни».
Прежде всего пробежала взглядом страницу. Сначала узнаю, как ложатся фразы, сказала себе, а затем уже углублюсь в голубые и карие очи Хлои и Роджера и варианты их взаимоотношений. Прежде надо выяснить — перо у нее в руке или мотыга. Пробую фразу, другую. Не в порядке что-то. Нет плавного перехода. Что-то рвется, царапает, отдельные слова бьют в глаза. Мери Кармайкл «забывается», как говорили в старых пьесах. Словно человек, чиркающий сломанной спичкой. Но чем тебе не угодили фразы Джейн Остен? — спрашивала я ее, точно она сидела рядом. Неужели их надо комкать только потому, что Эммы и м-ра Вудхауза больше нет? Жаль, если так, вздохнула я. Ибо Джейн Остен идет от мелодии к мелодии, как Моцарт от пьесы к пьесе, а нынешнее чтение напоминает плавание в открытом море на простой лодке. То летишь вверх, то ухаешь в пропасть. Эти сжатость и короткое дыхание — уж не от страха ли прослыть сентиментальной? Или она вспомнила, что женский слог назвали цветистым, и заготовила избыток колючек? Но пока я внимательно не прочитаю сцену, я не смогу сказать, искренна она или притворяется. Во всяком случае, живое настроение читателя она не понижает, думала я, вчитываясь. А вот фактов нагромождает лишку. Ей и половины не использовать в таком объеме (роман был примерно вдвое короче «Джейн Эйр»). И все же ей как-то удалось усадить нас всех — Роджера, Хлою, Оливию, Тони и м-ра Бигема — в один челнок у истока. Минуту — откинулась я на стуле, — мне надо хорошенько все обдумать, прежде чем пуститься дальше.
Я почти уверена, что Мери Кармайкл нас разыгрывает. Чувствуешь себя как на русских горках, когда вагончик вместо ожидаемого нырка взмывает снова вверх. Мери играет предполагаемым ходом действия. Сначала скомкала фразу, теперь нарушила ход. Конечно, она имеет на это полное право, если ее цель — не разрушение, а создание нового. Точно не определю, пока она не выйдет на конфликт, на препятствие. И тут я даю ей полную свободу выбора, она может выстроить его хоть из консервных банок и старых чайников, но ей надо убедить меня, что это действительно препятствие. И когда она его подготовит, она должна взять его. И, дав себе слово быть ей верным читателем, если, конечно, и она не подведет, я перевернула страницу и прочла… Извините за резкий обрыв. Здесь нет мужчин? Вы уверены, что за той красной портьерой не прячется сэр Шартр Байрон собственной персоной? Только женщины? Тогда я скажу вам, что дальше я прочитала: «Хлое нравилась Оливия». Не спешите пугаться. Краснеть. Давайте признаемся в своем кругу, что случается и такое. Иногда женщинам нравятся женщины.
Итак, «Хлое нравилась Оливия». И тут до меня дошло, какое громадное изменение крылось за этими словами. Оливия понравилась Хлое, возможно, первый раз за всю литературу. Клеопатре, например, не нравилась Октавия. А как изменились бы «Антоний и Клеопатра», случись наоборот! А так, думала я, немного отвлекаясь от романа Мери Кармайкл, положение действующих лиц упрощается, осмелюсь сказать, до глупой условности. У Клеопатры к Октавии единственное чувство — ревность. Она выше меня? Какая у нее прическа? Возможно, пьеса и не требовала большего. Но как все оживилось бы, будь их взаимоотношения сложнее. Все эти отношения между женщинами, я подумала, пробегая в памяти пышную галерею женских образов прошлого, слишком однообразны. Столько интересного осталось неосвещенным. И я попробовала вспомнить хотя бы случай из своей читательской практики, когда две женщины изображатись по ругами. У Мередита в «Диане с перепутья» есть попытка Расина и в греческой трагедии женщины часто наперсницы. Иногда матери и дочери. Но все они неизменно изображаются по отношению к мужчинам. Странно подумать, что все великие женские образы до Джейн Остен рисовались лишь в отношении к другому полу. А какая это малая часть жизни женщины и как мало может знать о ней мужчина, когда он ее видит через черные или розовые очки, которые надевает ему на нос его положение! Отсюда и своеобразие женского образа: эти озадачивающие крайности красоты и уродства, превращения из божественной добродетели в исчадие ада — ибо такой видел женщину влюбленный, в зависимости от того, росла его любовь или чахла, была взаимной или оставалась безответной. Разумеется, это не совсем так у романистов девятнадцатого века. У них женщина уже более сложна и интересна. Возможно, из стремления писать о женщинах мужчины постепенно отошли от поэтической драмы с ее резкостью и теснотой и придумали роман как более подходящее выразительное средство. Но и в романе, даже у Пруста, остается очевидным, что мужчина очень узко и однобоко смотрит на женщину, как, впрочем, и она на него.
И кроме того, продолжала я, снова заглядывая в книгу, интересы женщин не ограничиваются только домом: сегодня это уже очевидный факт. «Хлое нравилась Оливия. Они работали в одной лаборатории…» Хотя одна из них была замужем и с двумя маленькими детьми. И дальше я узнаю, что героини занимались препарированием печени, говорят, это помогает при злокачественной анемии. Мужчины, конечно, все эти подробности опускали, и пышный образ выдуманной женщины упротгался и скучнел на глазах. Представьте, если бы мужчин изображали только возлюбленными и никогда — друзьями, солдатами, мыслителями, мечтателями; им почти нечего было бы играть в пьесах Шекспира, какая потеря для литературы! Да, у нас осталась бы большая часть Отелло, добрая половина Антония, но ни Брута, ни Цезаря, Гамлета, Лира, Яго — литература невероятно обнищала бы, как, впрочем, она и так веками нищенствовала из-за того, что перед женщинами вечно закрывали двери. Мог ли драматург полно и интересно, правдиво их описать, если их еще девочками выдавали замуж и запирали в четырех стенах, усадив за пяльцы? Любовь была единственным мостиком. Поэт поневоле становился влюбленным, либо насмешником, или на худой конец объявлял себя женоненавистником, что чаще всего означало, что он не пользуется у женщин успехом.
Если же Хлое нравится Оливия, они вместе работают и их дружба складывается интереснее и крепче былых женских ревно-стей и если Мери Кармайкл, которая начинает мне уже нравиться, сумеет это описать и докажет свою самостоятельность — но это мы еще посмотрим! — тогда я скажу: действительно произошло нечто очень существенное.
Это значит, что Мери Кармайкл первая зажгла факел в просторной палате, где до нее еще никто не бродил. Там все полусвет и глубокие тени, как в лабиринте, когда идут со свечой и смотрят сразу вверх и под ноги, боясь оступиться. И я продолжала читать дальше: Хлоя следит, как Оливия ставит кувшин на полку, и говорит, что ей пора домой, к детям. Картина, невиданная со дня творения! — воскликнула я. И стала тоже с любопытством наблюдать. Мне хотелось посмотреть, как Мери Кармайкл начнет угадывать эти неведомые жесты, эти невымолв-ленные или полувымолвленные слова, что возникают не более осязаемо, чем тени мотыльков на потолке, когда женщины остаются одни и на них не падает окрашенный и капризный свет другого пола. Ей придется затаить дыхание, подумала я, читая дальше: ведь женщины так подозрительны к любому нечаянному интересу, так ужасающе привыкли к молчанию и подавлению, что стоит только повести бровью в их сторону, как они тут же прячутся. Единственный способ, сказала я ей, точно она сидела рядом, — отвернуться к окну и говорить о другом, а самой тем временем записывать, да не карандашом в записной книжке, а надежнейшим стенографом, словами, еще не выговоренными, о том, что происходит, когда женщина — этот организм, миллионы лет чахнувший в тени скалы, — чувствует прояснение и видит совсем новую пищу: знание, дорогу, искусство. И она уже тянется к ней, подумала я, снова отрывая глаза от книги, и ей придется заново комбинировать свои возможности, столь сильно развитые для другого дела. Чтоб новое вошло в старое, не нарушая сложное и искуснейше выработанное целое.