«Мемуары шулера» и другое - Саша Гитри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разрозненные воспоминания
Мадам Сара
Тут мне вдруг ни с того ни с сего вспомнилось, что были у нас и воскресенья, случались каникулы, были и выходы в свет.
Как же проводили мы свои выходные, мы, актёрские дети, конечно, когда нас не лишали этого удовольствия? По правде сказать, совсем не так, как другие дети. Поджидали ли нас у порога родители, чтобы повести на прогулку, предвкушали ли мы с радостью, как пойдём вместе с ними в зоопарк, ботанический сад или в цирк? Ничего подобного у нас и близко не было. По выходным наши родители давали по два спектакля в день, утром и вечером, и если мы отправлялись в театр, то обычно всё время проводили за кулисами театров, где они играли.
Наша мать после развода стала актрисой. Составив себе псевдоним из половины своей девичьей фамилии и половины фамилии отца, она стала известна в театральном мире под именем мадам де Понтри.
Вот как проходили наши выходные.
Поутру — когда нам не случалось оказаться там с вечера — мы являлись к нашей матушке, нас наряжали, и к полудню мы отправлялись «поцеловать мадам Сару».
«Поцеловать мадам Сару» мы являлись каждое воскресенье в течение десяти лет, как другие ходят к мессе — с непритворным благоговением.
Она была для нас существом и сказочно-неземным, и в то же время родным и привычным. Мы всегда входили к ней с букетиками роз или фиалок в руках. Мы, конечно, знали, что она не королева, но чувствовали, что она будто на троне, выше всех остальных.
Выйдя от неё, мы отправлялись завтракать к отцу. Сразу после завтрака снова встречались с матушкой и шли смотреть — неизменно из-за кулис, — как она играет в театре «Шатле» или где-нибудь ещё. Я говорю «где-нибудь ещё», потому что знаю, играла она не только в «Шатле», но, по правде сказать, помню её игру только в «Шатле», в пьесе «Мишель Строгофф». И я так часто видел её в этой пьесе, что у меня осталось впечатление, будто она больше десяти лет только в этом «Мишеле Строгофф» и играла! Впрочем, может, она и вправду играла это больше десяти лет? А вдруг они каждый год возобновляли эту пьесу на время всяких праздников? Похоже, так оно и было.
В таком случае, я должен был бы знать пьесу «Мишель Строгофф» назубок и во всех подробностях. Но увы, на самом деле не могу этим похвастаться, ибо так и не понял, в чём там было дело.
И вот по какой причине.
Мари Лоран, эта выдающаяся, красивая актриса, играла роль Марфы Строгофф, а матушка моя играла Сангар, злую женщину, подлую советчицу эмира Феофара. Так вот, время от времени Мари Лоран, которой в ту пору было восемьдесят лет, заменяла моя мать. А роль матушки в те дни, естественно, играла другая актриса — и я, само собой, уже совсем ничего не мог понять из этой пьесы!
Обедали мы по воскресеньям у бабушки со стороны отца, а вечер проводили за кулисами театра «Ренессанс», где играл наш папа.
Едва оказавшись в театре, мы снова отправлялись «поцеловать мадам Сару».
Решительно мадам Сара играла огромную роль в нашей жизни. После отца и матери она, вне всякого сомнения, была для нас самым важным человеком на свете — и это ей мы всегда в первую очередь наносили визиты на Рождество, Новый год и на Пасху.
Ах, какие рождественские ёлки были у мадам Сары! Это было настоящее чудо! Посреди студии возвышалась огромная ёлка, её освещала тысяча свечек, а на ветках висело пятьдесят игрушек, ведь в тот день нас было пятьдесят, приглашённых детей. Каждая игрушка была пронумерована, и когда наступал момент раздачи подарков, мадам Сара протягивала нам большой бархатный мешок, из которого каждый из детей вытаскивал номер — наудачу. Однако удача в её доме распоряжалась настолько удачно, что самая красивая игрушка неизменно попадала в руки дочурки её сына. Нарядная как принцесса из сказки, обожаемая и лелеемая всеми, Симона Бернар казалась нам волшебным существом, совсем из другого теста, чем все остальные дети. Так что мы считали вполне естественным, что она получала игрушку красивей наших, и даже сознавали, что в сущности все мы, пять десятков детишек, оказались здесь лишь для того, чтобы видеть её счастливой, самой счастливой, счастливейшей из всех детей на свете.
Поймите меня хорошенько: я так любил мадам Сару в детстве, так восхищался ею, питал к ней столько уважения и столь глубокую нежность, когда стал постарше, что всякая критика в её адрес всегда была мне крайне не по душе. Когда с юмором рассказывают о её жизни, как это сделал недавно Рейнальдо Хан, это ещё куда ни шло. Когда шутливо, со всеми подробностями — как сделал это в своём прелестном «Дневнике» Жюль Ренар — описывают её дом, её застолья, её удивительные приёмы, её причуды, её экстравагантные выходки, её несправедливые поступки, её сногсшибательные выдумки — что ж, каждый имеет право писать, как видит, и я первый готов смеяться этим шуткам. Когда — как это с таким юмором и тактом умел делать мой отец, рассказывают всякие забавные театральные байки, которые показывают эксцентричность её характера и неизменность таланта — разумеется, мне это по вкусу, я за. Но когда Сару Бернар смеют сравнивать с другими актрисами, когда ставят под сомнение её дарование или хулят — это не просто кажется мне чудовищным святотатством, я просто не в состоянии терпеть этакое безобразие.
Жюль Ренар писал: «Мне скучно читать тех, кто не любит Виктора Гюго, пусть даже они и не говорят об этом прямо». Я обожаю это замечание, и чувствую то же самое в отношении иных молодых актёров, которые с неподдельным волнением задают себе дурацкий вопрос, а «что было бы», вернись сегодня на подмостки Сара Бернар! Они считают, будто Сара Бернар — актриса «своего» времени. Надо же быть такими глупцами! Им ведь невдомёк, что, вернись нынче Сара Бернар, она стала бы актрисой «их» времени.
Есть в Искусстве категория неземных радостей, столь глубоких и столь возвышенных, что мы навеки обязаны за них той или тому, кто нам их подарил.
В семейном кругу
Не знаю, было ли во мне изначально заложено чувство семьи, но вынужден признаться, оно явно не получило должного развития. И тут нет моей вины. Каждый из нас принадлежит двум семействам, одно со стороны матери, другое со стороны отца, но, когда эти два семейства разъединены разводом, всё, что слышишь в одном по поводу другого, весьма мало способствует зарождению этого семейного чувства, по идее сотканного из нежности и уважения.
Своего деда со стороны отца я не знал — или, если и знал, во всяком случае, не сохранил о нём ни малейших воспоминаний, ведь, когда он умер, мне было всего пять или шесть лет от роду. Правда, отец иногда рассказывал о нём. Но никогда не говорил о нём подолгу. Он говорил о нём всего пару-тройку слов, откуда я сделал вывод, что, должно быть, дед мой был весьма немногословен.
О бабушке со стороны матери у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Говорили, что она была сама кротость и исполнена здравого смысла. Всякий раз, вспоминая о ней, мой дед говорил: «Моя бедная Луиза...», что давало мне основание думать, что, должно быть, он не сделал её слишком счастливой.
Лучше, хоть и не могу сказать, чтобы по-настоящему хорошо, знал я свою бабушку с отцовской стороны.
В глазах двенадцатилетнего мальчика, каким был я в ту пору, это была тучная, немощная, с трудом передвигающаяся старая дама, чья тяжеловесная важность явно внушала нам куда больше страха с примесью изумления, чем нежности.
Мы с братом наносили ей визиты каждое воскресенье, в конце дня. Нас там уже поджидали два стула, придвинутые к карточному столику, за которым наша бабушка раскладывала бесчисленные пасьянсы. Она как на троне восседала в своём кресле, с самого утра разодетая к вечерней трапезе, и чтобы мы, упаси Бог, не сбили её кружевную наколку, нас обучили искусству осторожно подставлять ей под поцелуй свои безразличные лбы.
Она задавала нам пять-шесть вопросов насчёт состояния нашего обучения, после чего мы, откланявшись, довольно быстро удалялись.
Было такое впечатление, будто между нею и нами существовал какой-то негласный уговор. Да-да, всё проходило так, как если бы однажды она сказала нам: «Послушайте, внучата, ваши воскресные визиты ничуть не развлекают меня и ещё меньше забавляют вас, поэтому, если вы не против, сделаем их как можно короче!»
Впрочем, эти дневные визиты были делом чисто протокольным, ведь каждое воскресенье мы ужинали в её доме. Стало быть, к семи вечера мы снова возвращались туда. Всё семейство собиралось вокруг неё, и её переход из гостиной в столовую был не лишён известной помпезности. На самом деле просто она передвигалась с большим трудом, что и производило на нас впечатление какой-то торжественности. Её старший сын, наш дядя Эдмон подавал ей руку, она опиралась на неё, и три десятка шагов, которые ей надо было сделать, чтобы пересесть из одного кресла в другое, занимали у неё добрых пять минут. Пять минут, в течение которых мы хранили молчание, почтительно не сводя с неё глаз.