Анж Питу - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что с того! Тем лучше, — отвечала Катрин.
— Хорошо вам смеяться, мадемуазель Бийо; у вас, должно быть, очень веселый нрав, если чужие беды вас совсем не трогают.
— А кто вам сказал, что я вас не пожалею, господин Анж, если с вами приключится настоящая беда?
— Вы меня пожалеете, если со мной приключится настоящая беда? Но разве вы не знаете, что мне не на что жить?
— А я вам опять скажу: тем лучше.
Питу ничего не понимал.
— Но что же я буду есть? — спросил он. — Ведь должен человек что-то есть, а я и так всегда голоден.
— Выходит, вы не хотите работать, господин Анж?
— Работать? А кем? Господин Фортье и тетушка Анжелика тысячу раз твердили мне, что я ни на что не годен. О, если бы меня отдали в учение к плотнику или каретнику, вместо того чтобы готовить меня в аббаты! Решительно, мадемуазель Катрин, решительно надо мной тяготеет проклятие!
И Питу в отчаянии всплеснул руками.
— Увы! — посочувствовала девушка, знавшая, как и все в округе, горестную историю Питу, — вы во многом правы, дорогой господин Анж, но… Отчего бы вам не сделать одну вещь?
— Какую? — воскликнул Питу, готовый уцепиться за совет мадемуазель Бийо, как утопающий хватается за соломинку, — какую, скажите?
— У вас, кажется, был покровитель?
— Да, господин доктор Жильбер.
— Вы, должно быть, дружили с его сыном, ведь он тоже учился у аббата Фортье?
— Еще бы! Больше того, я несколько раз спасал его от взбучки.
— Так отчего бы вам не обратиться к его отцу? Он вас не оставит.
— Вот беда-то! Я бы непременно к нему обратился, если бы знал, где его искать; но, быть может, это известно вашему отцу, мадемуазель Бийо: он ведь арендует свою ферму у доктора Жильбера.
— Я знаю, что доктор наказал отцу пересылать одну часть арендной платы в Америку, а другую вносить на его счет парижскому нотариусу.
— Ох! — вздохнул Питу. — Америка — это так далеко.
— Неужели вы поедете в Америку? — спросила девушка, почти испуганная решимостью Питу.
— Я, мадемуазель Катрин? Что вы! Ни за что! Нет. Если бы мне было где жить и что есть, я прекрасно чувствовал бы себя во Франции.
— Прекрасно! — повторила мадемуазель Бийо.
Анж потупился. Девушка замолчала. Так продолжалось несколько минут.
Питу погрузился в мечтания, которые сильно удивили бы такого приверженца логики, как аббат Фортье.
Поначалу смутные, мечтания эти внезапно засияли ярким светом, а затем затянулись некоей дымкой, за которой продолжали сверкать искры, происхождение которых таинственно, а источник неизвестен.
Меж тем Малыш шагом тронулся с места, а Питу двинулся вперед рядом с ним, придерживая одной рукой корзины. Что до мадемуазель Катрин, погрузившейся в мечтания не менее глубокие, чем грезы Питу, она опустила поводья, не боясь, что ее лошадь понесет, тем более что чудовища в окрестностях не водились, а Малыш породой мало напоминал коней Ипполита.
Наконец конь остановился, а вместе с ним машинально остановился и Питу. Перед ними были ворота фермы.
— Смотри-ка! Это ты, Питу! — воскликнул мужчина могучего телосложения, с горделивым видом поивший коня из небольшого пруда.
— О Боже! Да, господин Бийо, это я самый и есть!
— У бедняги Питу новое горе! — сказала Катрин и спрыгнула с лошади, нимало не заботясь о том, что юбка ее, взмыв кверху, явила всему миру цвет ее подвязок, — тетка выгнала его из дома.
— Чем же еще он не угодил старой ханже?
— Пожалуй, тем, что я не силен в греческом, — отвечал Питу.
Этот фат еще хвастался! Ему следовало сказать «в латыни».
— Не силен в греческом, — сказал широкоплечий мужчина, — а на что тебе сдался этот греческий?
— Чтобы толковать Феокрита и читать «Илиаду».
— А какой тебе прок толковать Феокрита и читать «Илиаду»?
— Тогда я смогу стать аббатом.
— Ерунда! — сказал г-н Бийо. — Разве я знаю греческий? Разве я знаю латынь? Разве я знаю французский? Разве я умею писать? Разве я умею читать? И разве все это мешает мне сеять, жать и убирать хлеб в амбар?
— Да, но вы, господин Бийо, вы же не аббат, вы земледелец, agricola, как говорит Вергилий. О fortunatos nimium…[16]
— И что же, по-твоему, земледелец, у которого имеются шестьдесят арпанов земли под солнцем и тысяча-другая луидоров в тени, хуже длиннорясого? Отвечай немедленно, скверный служка!
— Мне всегда говорили, что быть аббатом — это самое лучшее, что есть на свете; правда, — добавил Питу, улыбнувшись самым пленительным образом, — я не всегда слушал то, что мне говорили.
— Ну и молодец, что поступал так, экий ты чудак! Видишь, я тоже могу говорить стихами, коли захочу. Мне сдается, из тебя может выйти кое-что получше, чем аббат, и тебе очень повезло, что ты не станешь заниматься этим ремеслом, особенно по нынешним временам. Знаешь, я фермер и разбираюсь в погоде, а нынче погода для аббатов скверная.
— Неужели? — спросил Питу.
— Да, скоро быть грозе, — отвечал фермер. — Ты уж мне поверь. Малый ты честный, образованный…
Питу поклонился, очень гордый тем, что впервые в жизни заслужил титул образованного.
— Значит, ты можешь зарабатывать на жизнь и не став аббатом.
Мадемуазель Бийо, вынимая из корзин цыплят и голубей, с интересом прислушивалась к беседе Питу с ее отцом.
— Зарабатывать на жизнь — это, должно быть, очень трудно, — сказал Питу.
— Что ты умеешь делать?
— Я-то? Я умею ловить птиц на ветку, намазанную клеем, и расставлять силки. Еще я неплохо подражаю пению птиц, правда, мадемуазель Катрин?
— О, еще какая правда, он распевает, точно зяблик.
— Да, но все это не профессия, — сказал папаша Бийо.
— А я о чем говорю, черт подери?
— Ты ругаешься, это уже недурно.
— Как, неужели я выругался? — воскликнул Питу. — Простите меня великодушно, господин Бийо.
— О, не за что, со мной это тоже случается, — отвечал фермер. — Эй, дьявол тебя задери, будешь ты стоять спокойно! — крикнул он своему коню, — этих чертовых першеронов хлебом не корми, только дай погарцевать да поржать. Но вернемся к тебе, — продолжал он, вновь обращаясь к Питу, — скажи, ты ленив?
— Не знаю; я занимался только латынью и греческим, и…
— И что?
— Честно говоря, я знаю их довольно скверно.
— Тем лучше, — сказал Бийо, — это доказывает, что ты не так глуп, как я думал.
Питу раскрыл глаза так широко, что они едва не выскочили из орбит: первый раз в жизни он слышал такие речи, решительно противоположные всем теориям, какие ему доводилось слышать прежде.