Вор крупного калибра - Валерий Георгиевич Шарапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, Пельмень при этом пытался соблюсти правдоподобность, а Яшка, заметно поздоровевший и потому приободрившийся, жертвовал правдой ради зрелищности:
– Лежит такой, голова расколота, как арбуз, кровища повсюду…
– Хорош гнать-то! – возмутился Андрюха. – Болесть у тебя на мозг перешла, точно.
– Так что же, в упор стреляли? – уточнял Колька, пытаясь уловить смысл.
Яшка аж руками замахал:
– В него, в него, аккурат очередью…
Пельмень отвесил ему подзатыльник.
– Не было ничего. Дырка напротив сердца была, вокруг след от пороха – стало быть, в упор стреляли. И что интересно – ни капли крови нет.
– Бывает такое, – кивнул Колька. – И что же, выстрела вы не слышали?
– Слышали, – встрял Анчутка, – громыхнуло, как в мае.
– Ничего не громыхнуло, – тотчас возразил Пельмень. – Товарняк шел.
– Решил такой же дурачок, как вы, по дачам полазать, а тут возьми и хозяин завались, – предположил Колька. – Ну и вспылил маленько.
Тут уже даже Яшка глянул на него с неодобрением:
– Слышь, ты ври да не завирайся. Чтобы наш советский летчик в упор в человека стрелял, да не во врага, в убогого – что ты!
А обстоятельный Пельмень на прощание еще раз напоминал: мол, только никому, а то по следакам затаскают, а то еще и на них повесят, и всякое прочее.
Колька лишь рассеянно кивал. Само собой, он не мог одобрять и не одобрял рейды по чужим дачам, но в приятелях был уверен: максимум, что они могли прихватить в приютившем их доме – банку варенья да кусок рафинада, если найдется. Одно дело – тырить белье с веревок, а домушничать – это совсем другое.
Несчастная гражданка почтальон Ткач, которую угораздило обнаружить Витеньку и которая, по ее собственному признанию, от этих дел мечтала повеситься, утверждала, что на самом деле мальчишку не просто пристрелили, но еще и кишки выпустили на этом самом сворованном матрасе. Просто потом пошел снегопад и все засыпал.
Фельдшер, которого приволокли на место прямо после ночной смены, был суров и немногословен: смерть наступила не более трех часов назад, причина – проникающее ранение сердца. Чем стреляли – неизвестно, ибо рана сквозная.
– Ищите пулю, – приказал он и отправился досыпать.
Акимов до прибытия опергруппы организовал оцепление, попросил соседей, чтобы Витенькину мать под каким-нибудь предлогом не подпускали, бродил как в воду опущенный вдоль и поперек по улице, делал вид, что осматривается и расспрашивает, а сам мучился.
Сергей понимал, что в происшедшем виноват именно он. Недодумал. Недопонял. Недоработал.
Прибыли зубры из управления – и лишь подсыпали соли на раны. Пока проводник с собакой шнырял по окрестностям – следы довели до шоссе и там, разумеется, пропали, – другие умело и споро прочесали участок. И они ничего не нашли – ни пули, ни гильзы. Ясно было лишь то, что уже и так было ясно, что фельдшер сказал: убийство, выстрел в упор, сквозное огнестрельное.
Акимов попытался вставить свой полтинник, рассказав про дачи, но капитан, начальник опергруппы, лишь отмахнулся:
– Что с твоими дачами? Ну, дачи, что дачи?
– Так ведь…
– Все. Занимайся-ка, лейтенант, своими горшками-крынками, отрабатывай круг общения, пробегись по соседям: кто что слышал-видел с трех ночи до шести утра.
– Да я…
Капитан вспылил:
– Что – ты?! Суетесь, куда не просят! Тоже мне, опера!
– Я следователь, курсы…
– Засунь себе свои курсы знаешь куда? Недоучка – хуже незнайки. Ты тут вола пинал по участку, вот и допинался. И я тебе вот что скажу, лейтенант: возможно, ты и виноват в том, что пацана убили. Была б моя воля, я бы тебя вообще из органов вышиб прямо сейчас. Но поскольку нет ее, воли моей, то вали работать по-стахановски. Жду доклада через десять дней. Свободен.
Потом было опознание, и почерневшая Витюшина мать без единой слезинки – столько выплакала она на своем веку, что аж высохла вся, – подтвердила, что да, это есть ее сын, Виктор Анатольевич, фамилия Швиц, инвалид с детства, единственный сын с тех пор, как в декабре сорок первого погиб ее старший, и так далее, и тому подобное.
Акимов слушал ее обстоятельные ответы и был готов взвыть, повалиться в ноги и каяться непонятно в чем. Ведь и не было никакой его вины в происшедшем, а все равно… Как это там? С высокой степенью ответственности. Тебе, Акимов, самолеты доверяли, а простого убогого от пули, да еще в мирное время, уберечь не смог.
«Так, отставить упадничество, – скомандовал Сергей сам себе, – заткнись и работай».
И попросил потерпевшую гражданку Швиц осмотреть вещи – все ли на месте, не появилось ли что новое или, наоборот, пропало?
Витенькина мать без тени удивления повиновалась, осмотрела нехитрые богатства, извлеченные из карманов, снятые с тела дурачка: газетки, гребешок, гнутые гвоздики, проводок, кусок рафинада, погрызенный и весь в махорке, ветошь-обтирка и прочее – вся эта чепуха, которой обвешивал себя Пестренький, была, очевидно, ей знакома. Каждую вещицу она в «лицо» узнавала, сохранила в памяти. Акимов прямо спросил: неужели мама все эти игрушки наперечет знает? – и она просто ответила:
– Да. Вот эта ложечка, – она прищурила покрасневшие, подслеповатые глаза, – с птичкой, Витенька ее в начале осени нашел, в сентябре, а вот этот осколочек – на Покрова…
– Это когда? – спросил Акимов сурово, хотя и сам прекрасно помнил, но признаваться считал неловким.
– Четырнадцатое октября, – без тени укоризны напомнила женщина.
«Осколочек» – кусочек битого зеленого стекла, по всему судя, от нижнего края бутылки, рядом с донышком, – был впаян в цемент. При свете лампы стекло загадочно мерцало, точь-в‐точь изумруд. Припомнила мать и нож – остро наточенный, обмотанный изолентой.
– Это его? – спросил Акимов.
«Хороший ножик, – отметил про себя, – подушки порет – аж снег идет…»
– Да, его… это еще летом появилось, на излете. Говорил, за грибами, мол, ходить буду.