Летописцы отцовской любви - Михал Вивег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
10
Последняя новость: на пляже онанист! Ну и дела… Мне и головы поднимать с лежака не нужно — волей-неволей узнаю почти все, что происходит… Уже несколько раз его заметили в море с обнаженным… В раскаленном воздухе летают слова — английские, немецкие, греческие, чешские. Веселые и возмущенные. You don’t say! Really?![19] Под солнечным зонтиком наших соседей-немцев раздается даже слово Polizei. Я не открываю глаз. Солнце печет. Голоса стихают.
Жара не унимается…
«А то, что человек, которого называют сексуальным преступником, славит дело Создателя как никто другой, и объяснять нужды нет», — скорей всего, процитировал бы им Виктор из Мартина Вальзера. Он ведь жутко начитанный. Я не знаю человека, который читал бы больше его. Иногда он читал целыми днями и часто кое-что цитировал.
«Запретишь мне читать — умру с голоду».
Или: «Столько правды выстоит, сколько правды отстоим».
Или же: «Быть человеком каждодневно».
И много-много другого — правда, Виктор?
Над пляжным онанистом Виктор бы только посмеялся. Или скорее бы высмеял, это гораздо точнее. Равно как высмеял бы всех на пляже. Нас, чехов, этих среднеевропейских карликов с прыщами как на жопе, так и на душе, да и немцев, естественно, тоже, этих мелкобуржуазных поросят с пупками, налитыми помоями. Высмеял бы всех и вся.
Однако пуританином он не был, куда там.
В конце-то концов он был как раз тот, кто первый сумел меня по-настоящему убедить, что секса стыдиться нечего. До того, как я узнала Виктора, многих проявлений своей ранней явно выраженной сексуальности я ужасно стыдилась. Мне казалось, что мое детство и отрочество отягощены бесконечным множеством разных сексуальных эксцессов — настоящих извращений, которыми я ни с кем никогда не смогу поделиться. Виктору я постепенно обо всем рассказала и с изумлением обнаружила, что все мои жуткие тайны сводятся к одной банальной правде о детской анальной эротике и к нескольким малооригинальным рукоблудным упражнениям. Мое мнимо темное и потаенное прошлое под его веселым взглядом съежилось до забавного для слуха сюжетика о радостях каканья в колясочном возрасте.
Мы говорили друг другу все: что нас возбуждало раньше и что возбуждает теперь. И как, и где в особенности, и что происходит с нами. Мы трогали друг у друга разные места и спрашивали:
— Так тебе хорошо?
Мы откровенно признавались в том, что все еще продолжаем мастурбировать. Не стесняясь описывали друг другу, где, когда и как ублажали сами себя. Это было настоящим сексуальным освобождением. Впервые в жизни я по-настоящему расслабилась. Я примирилась даже с теми частями тела, которые прежде считала некрасивыми. Но Виктор сумел убедить меня, что они красивы и возбуждающи. Он часто ласкал и целовал их и делал это так убежденно, что, когда переворачивал меня в постели на живот, я забывала стесняться и сжимать половинки.
Утром в наш первый общий рождественский Сочельник он раздел меня догола и покрыл мой лобок золотой краской. Затем обмотал меня серебряной цепью, промеж ног положил еще живого скользкого карпа и стал фотографировать. Я умирала от ужаса и желания, но знала: надо встать, одеться и поехать передать отцу в подарок этот мерзопакостный галстук.
— Нам нужно было бы заехать туда, — попросила я Виктора.
— Нет.
— Тогда я поеду одна.
— Нет.
— Виктор, пойми, это мой отец.
— Он ком-му-ня-ка! — по слогам проговорил Виктор. — Проснись наконец.
— Я знаю, но…
— Нет и еще раз нет! С такими людьми, как он, я отказываюсь иметь что-либо общее!
11
Ну, а теперь наконец о знаменитом папкином табу на день святого Микулаша. Но нам придется чуть-чуть поработать вместе.
Перво-наперво представьте себе матушку Прагу декабря пятьдесят шестого года. Пятьдесят шестой год… хотя зафигом мне вам рассказывать… Хрущев — факт, венгерские события — факт, Берлинская стена — факт, и прочая лабуда. Вы это знаете. А вот и Прага: шесть вечера, снаружи тьма как у черта в жопе, на улице лежит этакая грязная снежная жижа, и в запыленных витринах магазинов, кроме елочных украшений и светлого образа президента Запотоцкого, полный голяк. Это все для того, чтоб нам хоть малость представить тогдашнюю атмосферу. А теперь вообразите себе папкину мутер, то бишь мою бабушку номер два, пусть земля будет ей пухом: успешно отстояв на площади Мира часовую с лишним очередь за мандаринами, она, не чуя под собой ног, на всех парах мчится домой, чтобы мой дедушка успел нарядиться. Скорей всего, чертом, а кем же еще? Микулаша будет изображать дедушкин старшой по работе, ангела — соседка. В нынешнем году наконец-то закатим Карлику отменный день Микулаша. А то все незадача! Да вот хоть в прошлом году: черти клялись-божились, что придут, а в последний момент так надрались, что и доплестись не смогли. Но нынче все будет путем. Нынче наконец придет Микулаш и принесет Карлику подарки.
Карлик — надеюсь, вы догадались — наш папочка.
Ему шесть. Ему жутко не терпится. Он радуется, но и неслабо дрейфит. Я сказал бы fifty-fifty, хотя это я типа как предполагаю. Он заперт в гостиной и ждет. Ему сказали, чтоб сидел смирно и думал о том, был ли он весь год хорошим. Если озорничал, то черт ему покажет, почем фунт лиха. Он ведь хорошим был, правда? Но Карлик не знает. Чем дальше, тем меньше он в этом уверен. Снаружи тьма хоть глаз выколи, а под окном то и дело орут взаправдашние черти. И он не перестает думать о том, как он озорничал. Может, он даже больше дрейфит, чем радуется.
Вот уж наконец дедушка напяливает чертячий костюм, взятый напрокат в костюмерной Театра Чехословацкой армии, что на Виноградской. Костюм и впрямь отпадный: рога полметровые, здоровенный хвостище и длинные черные космы — все по полной программе. Дедушка тоже ждет не дождется. Зачернить еще рожу, и все дела. Бабка — и та оробеет. Но ей что, сам черт ей не брат, в чертей она давно не верит. А и наберется страху, следом над собой посмеется. Вот Карлику — тому хуже.
Он в чертей верит.
— Карлик со страху в штаны накладет, — говорит дедуля (во всяком случае, мне теперь это так видится).
Бабулька смеется.
Они ведь задумали все лучшим образом: чем сильнее страх, тем больше радости. Пусть и Карлик наконец-то порадуется! Чулок за окном набит всякой всячиной. Еще и мандаринки туда просятся. Знаете, сколько за ними наша бабуля выстояла? Отгадайте. Час с четвертью. Знаете, как у нее болят ноги? Нынче, само собой, на очередь за мандаринами каждый положил бы с прибором, но в пятьдесят шестом люди до обалдения стояли. А что им оставалось, скажите?
— Мамочка! — кричит Карлик из комнаты. — Поди сюда!
Голосок у мальца уже довольно скрипучий.
— Он уже щас, должно, обкакался, — шепчет дед по-чертячьи.
— Щас не могууу! — кричит бабушка через стенку. — Посиди смирно.
Она и сама радехонька посидеть — ногам покой дать.
Тут звонит в дверь дедушкин дружок по работе. На голове у него бумажная шапка с золотым крестом, в руке посох, золотой фольгой обмотанный. А как же, все путем!
— Мамочка, я боюсь!
— Если ты был хороший, нечего тебе бояться!
Все трое смеются в свои натруженные ладони.
Стучат в дверь к соседке: нарядилась ли? — спрашивают.
— А как же, все честь по чести, вот только крылья опадают. Сейчас присобачу их, и готово, — успокаивает она.
Наконец дело сделано. Все в ажуре.
— Блблблблблбууу! — проводит дед генеральную репетицию.
Видок у него и впрямь отпадный.
Они идут. Звонят в колокольцы, гремят цепями.
Стучат в дверь гостиной, отпирают. Бабуля входит первая, не убирая с лица той придурошной победоносной улыбочки, которая застыла на ее лице с того момента, как ей взвесили мандаринки.
— Так где же наш мальчик? Принимай гостей…
Вопрос по существу — мальчика нигде нету.
Ну как же, вот он: из-под журнального столика выглядывают донельзя знакомые детские тапочки.
Скатерть стянута почти что до полу. Вазочка опрокинута.
Тишина, как после доклада Хрущева.
— Блблблблблбуууу! — гудит дед насколько мочи хватает.
Но зря старается. Когда подымают скатерть, воочию убеждаются, что мальчик в полном отрубе (а до этого он успел еще и обделаться).
Вот уж и впрямь словил кайф.
Бабуля бежит за водой, как в плохом фильме, дедушка с бригадиром воскрешают Карлика оплеухами. Наконец это им удается, однако они упускают из виду дедов офигенный костюм, и мальчик очухивается в объятиях самого что ни на есть рогатого черта. Вряд ли кто слышал, чтобы в таком крике надрывался ребенок.
Он аж посинел весь, истерично молотит ногами по полу, всех отталкивает. Даже свою мамочку, которая ради него час с четвертью простояла на площади Мира за мандаринками. Он стягивает на себя скатерть и остается под столом. В собственном дерьме.