Повести и рассказы - Лу Синь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забыл, о чем мы с ним тогда говорили, помню только, что перед этим он побывал в городе, повидал там много всяких диковин и был очень доволен.
На другой день я уже собрался ловить с ним птиц, но он сказал:
– Сейчас нельзя. Нужно, чтоб выпало много снега. Когда у нас на берегу выпадает снег, я расчищаю площадку, ставлю на колышки большую корзинку из бамбука и насыпаю под нее отрубей. А когда птицы прилетят, надо слегка дернуть за веревку, которую привязал к колышкам, – и птицы уже под корзинкой. Всякие попадаются: перепела, куропатки, единицы…
Теперь мне уже не терпелось, чтоб поскорее выпал снег. А Жунь-ту продолжал:
– Сейчас очень холодно, ты летом к нам приходи. Днем мы раковины собираем на берегу; каких только нет: и красные, и зеленые, и «страшилы», и «руки Гуаньинь[3]». А ночью сторожим с отцом арбузы – и ты приходи сторожить.
– От воров?
– Нет. Если какой прохожий пить захотел и сорвал арбуз, это у нас за воровство не считается. Сторожим от ежей, барсуков и от ча, Ты только прислушайся в лунную ночь: как будто что чавкает – это ча ест арбузы. Тогда хватай вилы и тихонько подкрадывайся…
Я понятия не имел, что за зверь этот ча, да и теперь нe знаю, – мне только почему-то казалось, что он похож на маленькую собачонку и очень злой.
– Он не кусается?
– А вилы на что? Подошел, увидел – и коли! Только он хитрый: побежит прямо на тебя – да и проскользнет между ног. Шерсть у него скользкая, будто намасленная…
Я и не подозревал, что на свете бывает столько чудес: разноцветные ракушки на морском берегу и такие опасности из-за арбузов. Прежде я знал про арбузы только одно: что их продают в овощной лавке.
– А еще у нас перед приливом на берегу бывает много летучих рыбок: так и прыгают, и у каждой рыбки – по две лягушиных ножки…
Ах! Этот Жунь-ту был просто переполнен всевозможными диковинами, о которых остальные мои друзья даже не догадывались! Да и откуда им было знать: Жунь-ту жил на побережье – они же, как и я, видели только квадрат неба над высокими стенами двора.
К несчастью, новогодний месяц кончился, и Жунь-ту надо было возвращаться домой. Я от огорчения расплакался, он спрятался на кухне, тоже расплакался и не хотел уходить. В конце концов отец увел его.
Потом он переслал мне через отца раковинки и несколько красивых перышек, я тоже раз-другой что-то посылал ему, но больше мы не виделись.
Теперь, когда мать сказала о Жунь-ту, все эти воспоминания мгновенно ожили во мне – я будто наяву увидел свою прекрасную родину.
– Чудесно! А… как он теперь?… – спросил я.
– Он-то?… У него дела тоже обстоят неважно… – Мать взглянула в окно.
– Опять пришли. Будто бы за мебелью, а чуть что попадет под руку, того и гляди, стащат. Пойду посмотрю.
Мать вышла. За дверью послышались женские голоса, а я завел разговор с Хун-эром: спросил, умеет ли он писать и хочется ли ему уезжать отсюда.
– А мы на поезде поедем?
– На поезде.
– А на джонке?
– Сначала на джонке…
– Ха! Вон ты какой стал! Усищи-то какие! – раздался вдруг резкий, пронзительный голос.
Вздрогнув, я вскинул голову и увидел перед собой женщину лет пятидесяти, скуластую и тонкогубую; она была в штанах и стояла, широко раздвинув ноги и сложив руки на животе – ни дать ни взять тонконогий циркуль из готовальни.
Я оторопел.
– Не узнал? А ведь я тебя на руках носила!
Я совсем растерялся. К счастью, вошла мать и сказала:
– Он столько лет не был дома, все перезабыл. А тебе бы следовало вспомнить, – продолжала она, обращаясь ко мне, – ведь это тетка Ян, что живет через улицу, наискосок от нас… доуфу[4] торгует.
Теперь я вспомнил. Когда я был мальчишкой, то в лавке, что наискосок от нас, и в самом деле торговала доуфу некая тетка Ян – все называли ее «Творожной красавицей». Правда, тогда под белилами ее скулы не выпирали так сильно и губы не казались такими тонкими; кроме того, в лавке она обычно сидела, поэтому мне и в голову не могло прийти, что она похожа на циркуль. Говорили, что благодаря ей торговля процветала. Я же не испытывал к Творожной красавице никаких чувств, потому что был еще слишком мал, и начисто забыл ее. Но тетка Ян была явно недовольна и скорчила презрительную мину: так взглянули бы на француза, не знающего о Наполеоне, или на американца, не слыхавшего про Вашингтона. Холодно усмехнувшись, она сказала:
– Забыл? Ну что ж, недаром говорят, что знать поверх голов смотрит…
– Да нет же… – Я растерянно приподнялся.
– Знаешь что, брат Синь, ты теперь богатый, а вещи перевозить тяжело – да и на что тебе эта рухлядь – отдай мне.
Нам, беднякам, все сгодится.
– Да вовсе я не богатый. И прежде чем ехать, мне надо все это распродать.
– Ай-яй-яй! Ведь окружным начальником стал, а говоришь, что небогатый? Ведь трех наложниц имеешь, в паланкине разъезжаешь, восемь носильщиков тебя таскают, а говоришь, что небогатый? Хе, уж меня-то не обдуришь!
Я понял, что возражать бесполезно, и стоял, не произнося ни слова.
– Ай-яй-яй, вот уж правду говорят: чем больше у человека денег, тем он скупее, а чем скупее – тем больше денег…
Тетка отвернулась в негодовании и, не переставая ворчать, направилась к выходу; по дороге она стянула перчатки моей матери и, сунув их за пазуху, удалилась.
Потом приходили с визитами жившие поблизости родственники. Я принимал гостей и в свободные минуты понемногу укладывался. Так прошло дня три-четыре.
Один из дней выдался особенно холодным. Я сидел после обеда и пил чай. Вдруг кто-то вошел. Я обернулся и почувствовал невольное волнение. Это был Жунь-ту. Я поспешно вскочил и пошел ему навстречу.
Я узнал его с первого взгляда, хотя это был уже не тот Жунь-ту, которого я помнил. Он был вдвое выше; лицо, когда-то круглое и загорелое, стало землисто-желтым и покрылось глубокими морщинами; глаза опухли и покраснели, как у отца, – я знал, что так обычно бывает у тех, кто постоянно работает на берегу, обдуваемый морскими ветрами. В своей рваной войлочной шапке и очень тонкой ватной куртке он совсем закоченел. В руках он держал сверток п длинную трубку, и эти руки тоже не походили на те нежные округлые руки, которые я помнил: они загрубели, одеревенели и потрескались, как сосновая кора.
Я очень ему обрадовался, но не знал, с чего начать, и сказал только:
– А, брат Жунь-ту!.. Пришел?…
Поговорить хотелось о многом, и казалось, что слова вот-вот посыплются сами, как жемчужины с разорвавшейся нити: перепела, ракушки, летучие рыбки, ча… Но они только кружились у меня в голове, не находя выхода, что-то им мешало.
Лицо Жунь-ту выражало и радость и печаль; его губы беззвучно шевелились. Но вот он принял почтительную позу и отчетливо произнес:
– Господин!..
Я весь похолодел и не мог произнести ни слова. Я понял, что нас разделяет стена.
Он сказал, обернувшись: «Шуй-шэн, поклонись господину», и подтолкнул вперед мальчика, который прятался у него за спиной. Это был Жунь-ту – точно такой, как тридцать лет назад, только худенький и без серебряного обруча на шее.
– Это мой пятый, людей еще не видал, стесняется…
Видимо, услышав наши голоса, пришла мать с Хун-эром.
– Госпожа, – сказал Жунь-ту, – вашу весточку я давно получил. Я так обрадовался, когда узнал, что господин приедет…
– А что это ты вдруг стал таким церемонным: – шутливо спросила мать. – Раньше ведь вы друг друга братьями называли. Зови-ка его лучше, как прежде: брат Синь.
– Что вы, что вы, госпожа… разве это прилично? Мы ведь детьми были, ничего не понимали… – И Жунь-ту снова приказал Шуй-шэну подойти к нам и поздороваться, но тот продолжал прятаться у него за спиной.
– Так это Шуй-шэн? – спросила мать, – твой пятый? Не удивительно, что дичится: здесь все незнакомые. Пусть лучше пойдут погуляют с Хун-эром.
Хун-эр позвал Шуй-шэна, и тот, вздохнув облегченно н радостно, побежал вслед за ним. Мать предложила Жунь-ту присесть, он помедлил в нерешительности, наконец сел, прислонил свою длинную трубку к столу и сказал, передавая мне сверток:
– Зимой и не найдешь ничего. Вот здесь немного сушеных бобов, сам сушил, прошу вас, господин…
Я спросил, как ему живется. Он покачал головой.
– Тяжело. Вот и мой шестой стал мне помогать, а все равно голодно… и покою нет… всюду деньги давай, и берут, сколько хотят… а урожаи плохие. Соберешь, понесешь продавать – а тут налог за налогом, себе же в убыток получается; а не понесешь – так сгниет…
Он качал головой, а лицо его, изрезанное многочисленными морщинами, оставалось неподвижным – как у каменного истукана. Видно, он привык носить свое горе в себе и не умел его выразить. Он помолчал, потом взял трубку и так же молча закурил.
Мать стала его расспрашивать, и он сказал, что у него много дел по хозяйству и что завтра он должен вернуться домой. Он еще не обедал, и мать отправила его на кухню, чтобы он разогрел себе еду.