Москва. Квартирная симфония - Оксана Евгеньевна Даровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Едва донося голову до подушки в квартире на «Щербаковской», муж опрокидывался в мертвецкий сон под любой плач нашей дочери. А мне было не до сна. От невозможности нормально дышать дочь захлебывалась круглосуточным плачем. Патронажная сестра районной детской поликлиники бессильно разводила руками, произнося лишь одно слово: антибиотики. Ситуацию спасал извлеченный третьей женой моего отца из позапрошлых времен старый московский педиатр Пал Палыч. Словно восставший из нафталинового сундука, стряхнувший с себя пыльный налет и оросивший лацканы обветшалого пиджака застоявшимся «Шипром», он называл себя «освобожденным детским доктором». Освобожденным в том смысле, что, отдав Филатовской больнице пятьдесят пять лет безупречной службы, он являлся теперь педиатром-корифеем на заслуженной пенсии.
– Ну что ты, Оксаночка, у тебя замечательная девочка. Ладненькая какая. Уверяю, вырастет красавицей, вскружит голову многим кавалерам. Пупочек, гляди, аккуратный, чистенький. Vita – она в пупочке, от него лучики ко всем органам исходят. И никаких антибиотиков не требуется, компрессиками на грудку и спинку обойдемся. Diagnosis bona – curatio bona. (Пал Палыч уважал латинские выражения.)
– Что это значит, Пал Палыч?
– Верный диагноз – верное лечение. Вот что это значит. Главное – не залечить до обморока. Moderatio curatio – умеренность во всем, – поднимал он вверх указательный палец, прикрывая одеяльцем дочку, сначала прослушанную большими невооруженными ушами, ну и, для порядка, древней трубкой-фонендоскопом. Удивительное дело, при нем дочка никогда не плакала, затаив дыхание, во все глаза изучала его лицо и уши. – А пяточки барсучьим жиром, очень хорошо оттягивает, иммунную систему правильно будоражит, тут вот я принес в мензурочке, – отодвинув полу надетого поверх пиджака открахмаленного до колообразного состояния халата, Пал Палыч доставал из кармана брюк пузырек с дефицитным густым белым снадобьем, – только следи, чтоб ни в коем случае ножку в рот не тянула. Натерла ступенки, надела носочки, сразу пеленай. Дальше берешь продезинфицированную клизмочку, смазываешь кончик маслицем, лучше оливковым, и отсасываешь сопельки. Поняла? (Его уменьшительно-ласкательные суффиксы, особенно «клизмочка» и «сопельки», отогревали душу и вселяли оптимизм.) И старайся подольше собственным молочком вскармливать, пусть и сцеженным. Lac matris sacrum est! Материнское молоко – святое дело. Укропную водичку не игнорируй. А сейчас правильный массажик делать научу, вполне справишься сама. – Пал Палыч снова снимал с дочки одеяло, переворачивал ее на живот, производил волшебные поглаживания по ее плечам и спинке, возвращал на спину, пару минут колдовал над ее животом. – Все пройдет, все забудется, sitis vitae magna est! Жажда жизни – великое дело, – приговаривал он магическое заклинание, – попомнишь мое слово, красавицей вырастет. Уж я-то на своем веку повидал их, всяческих, от нуля до восемнадцати».
За свои уникальные, в том числе психотерапевтические, услуги Пал Палыч брал сущие копейки, да и от них каждый раз пытался отказаться.
Оберегая сон мужа, я уносила дочку на кухню, закрывала дверь и, расстелив на обеденном столе отведенное для этих целей одеяло, проводила все необходимые манипуляции. Пространство кухни было регулярно увешано стиранными в механической «Малютке» пеленками и неким подобием многоразовых марлевых подгузников – одноразовых в нашей перестроечной державе не имелось. В промежутках между стиркой, кормлениями из бутылочки с проделанной в соске огромной дырой (у недоношенных почти всегда проблемы с сосательным рефлексом), откачиванием нескончаемых соплей, массажами, постановкой компрессов, натиркой пяточек, готовкой еды для нас с мужем я сидела на кухне и сквозь мутно-желтые слои сохнущей марли тупо смотрела в стену. Грудь моя ныла от постоянного сцеживания и закономерно начавшегося в ее глубинах мастита. По совету Пал Палыча я обкладывала грудь свежими капустными листами, закрепляя их пластырем, но этого, видимо, было недостаточно. Иногда из установленного на холодильнике черно-белого телевизора Анатолий Кашпировский массово лечил бородавки, а Алан Чумак заряжал воду. Ни тот ни другой не могли избавить меня от нагрянувшей депрессии. Зарабатываемых мужем в морге копеек и моих декретных хватало на смесь финского производства «Симилак», многометровые рулоны марли и продолжавшего навещать нас доктора-альтруиста; но не хватало на мало-мальски приличное собственное существование. Благодарность Пал Палычу – лучшему на свете педиатру – была безграничной. Но его душеспасительная латынь и уменьшительно-ласкательные суффиксы уже не спасали мою расшатавшуюся психику. Конечно, дело было не только и не столько в отсутствии денег. Я чувствовала себя до жути, до отвращения одинокой. Предъявлять претензии было некому. Выходя замуж не просто за студента, а за человека довольно своеобразного, никогда не имевшего нормальной семьи и сколь-нибудь человечных отношений с матерью, поначалу вцепившегося в меня буквально клещами, я должна была предвидеть, что эта любовная лодка в самый неподходящий момент может развернуться ко мне кормовой частью. Нашу с мужем неумолимую разность я ощутила с колоссальным опозданием. Как и он, я не была обласкана полноценной семьей в детстве, однако получила заряд необходимой любви и адекватности от бабушки, а его зашкаливающая амбивалентность по отношению ко всему и ко всем потрясала и обескураживала. Амбивалентность эта не являлась производной его хронической усталости. Она была его жизненной сутью. В муже словно существовали два вечно противоборствующих человека. Один заботливый, любящий, трепетный, с ясными, на мокром месте от чувств глазами, другой – циничный, жестокий, равнодушный, со скорбно опущенными губами, сопротивляющийся невидимым призракам. Нет-нет, никакой шизофрении или пограничного расстройства в качестве диагноза. Издержки судьбы, наслоившиеся на природные особенности. Во времена моей беременности он, исключительно по собственной инициативе, с большим энтузиазмом готовил в духовке на коммунальной кухне домашний творог, вывешивая подоспевшую массу в марле на самодельном приспособлении в комнате над столом, внимательно следил, чтобы та не пересыхала, и творог доставался мне нежным и мягким. Все лето 89-го он строгал мне салаты из свежих рыночных овощей с синим ялтинским луком и контролировал, чтобы я их съедала. Его настойчивая забота обо мне и будущем ребенке в глазах соседей, да и в моих собственных глазах, выглядела даже излишней. Ведь не приснились же мне все эти хлопоты? Нет, не приснились. Оставшись без его внимания, когда оно было необходимее всего, с упрямой наивностью я вспоминала его слова, сказанные мне беременной – вот тогда у него слезы навернулись, – что дороже нас с будущим ребенком у него никого нет и никогда не будет. Еще горше становилось от правоты собственной матери. И совсем уж тошно от того, что муж ни разу не