Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оторванные от жизни, от мира, от людей, сжатые на тюремном дворе, томимые долгими, бесконечными ночами, заваленные снегами, прокуренные до черноты дымом, могучие физически, эти четыре узника тем напряженней и страстней заняты были в своем одиночестве одним: они как бы стояли все время перед судом своих гонителей, защищали свою правду, изобличали их неправду, взывали к народу, просили у него помощи, обличали мучителей.
Лишенные книг, они изощряли до предела свою бесконечную память, вели страстную полемику с противниками, они писали обличения, призывы, послания. И тюремный маленький двор за тыном, в гиблой тундре, оказывался связанным co всей землей, обращался к ней, говорил, звал, подымал на борьбу. Отрекшиеся от мира, посаженные в заточенье, они стали первыми свободными мыслителями и пророками народа.
Воеводе Неелову указано было держать их под строгим надзором. Куда там! У воеводы своих хлопот и так довольно. Самоеды с севера да обдорские остяки съехались на тысячах оленей, явились на Пустозеро, захватили силой рыболовецкую снасть у жителей острога. Воевода погнал за помощью в Холмогоры, просил пятьсот, прискакало на оленях пятьдесят стрельцов.
Воевода к тому же имел и другие задания — собрать людей, послать на остров Вайгач, на Урал — сыскивать там руды про государя. Где тут уж присматривать за попами!
А этим людям нечего было терять — чего им было бояться? Сама смерть была бы для них избавленьем! Погребенная в тундрах, в болотах, во мхах, в снегах, тюрьма стала трибуной, с которой они обращались ко всему миру — и к царю и к народу.
Поп Лазарь писал из тундры царю, и его голос досягал в кремлевские палаты:
«Мне палач язык вытащил да отрезал под самые вилки. Немилостива твоя царская казнь!.. А я все равно стал говорить, свидетельствовать правду!»
Чем больше было страдание этих обреченных людей, тем больше правды говорили они.
«Языком хоть резаным да свободным проповедую я истинное благочестие, рукой вольной пишу послания. Облыгают нас тебе, великому государю, сказывают — одни только мы за отеческие законы. Ей-ей — не одни мы! Есть на Руси великой сотни тысяч людей, что готовы помереть за правду, а из-за насилия и страха властей они остаются неизвестны. Молчат! А как, великий государь, мы страдаем! Намедни ко мне в темницу сотник ворвался. Пьяный. Бранится. А я что могу? На шее у меня цепь, на ногах — кандалы!»
Писанья пустозерских сидельцев, как именовались эти люди, в одной части своей были разного рода челобитными, которые шли через руки воеводы, в другой — богословскими, полемическими сочинениями, из которых одни воеводой отправлялись, другие задерживались, что бесконечно осложняло его обязанности.
Вторая часть этих писаний — послания верным, наставления, личные письма, пламенная публицистика — тайно перебрасывалась на Мезень, в Окладникову слободу, где протопопица Настасья Марковна жила большим гнездом, со чадами и домочадцами. Из Москвы позднее туда же были сосланы старшие сыны протопопа — Иван с семьей, Прокоп, а также верный ученик, молодой ремесленник, веревочник Лука. Тут же жили три дочери протопопа да с ними же друзья его семьи — вдова Фетинья Егоровна с сыном. Младший сын протопопа, Афанасий, уже учился, и в семье протопопа жил его учитель, Григорий. Тут же с ними жил и Федор-юродивый.
Послания из Пустозерска в Окладниковой слободе переписывались, множились и пересылались далее — на Москву и на Соловки, всюду, куда всегда можно было найти оказию, С Москвы на Мезень и на Печору приходили посылки, особенно пока жива была царица Марья да пока еще боярыня Морозова оставалась на свободе.
Применялась и нехитрая конспирация. Один из сидевших в Пустозерске вместе с Аввакумом, старец Епифаний, делал кедровые и кипарисовые кресты, в некоторых он искусно вырезал потайные ящички, куда Аввакум и помещал письма. Бывало, Епифаний вырезал такие ящички в древках стрелецких бердышей, и нужное письмо точно доставлялось в Москву…
Все, что делалось у царя на Верху, в Кремле, хорошо было известно по всей Москве — из разговоров и шепотов, а стало быть, становилось известным и на Пустом озере. Горячо обсуждалось все растущее увлечение царя западными вкусами, что становилось темой для посланий Протопоповых наставлений царю.
Смелые слова ходили по земле Московской в те дни, когда черный народ подымался в крестьянских восстаниях, когда огненный вал пылал от Дона до Соловков, когда атаман Разин казачьими свободными кругами подымал мужичье царство на Волге. Митрополит Павел Крутицкий, поняв силу движения, забил тревогу и бросился расследовать это дело. В Москве, на Мезени и в Пустозерске были схвачены письма.
Майор Елагин, начальный человек одного из рейтарских полков, получает пятьдесят рублев прогонов и в Великом посту скачет в Окладникову слободу, потом в Пустозерск, чтобы тушить пожар и в Мезенской и Печорской тундрах.
На Мезени майор Елагин схватил старших сыновей протопопа и приказал их повесить, ежели не отрекутся от верований отца.
Иван и Прокоп не устояли, отреклись, а протопопица Настасья Марковна не отреклась, и майор Елагин посадил всех троих в подземную тюрьму, в сруб, закопанный в землю, с одним лазом наверху.
Старого друга семьи Федора-юродивого Елагин просто повесил. На допрос стал молодой парень Лука-веревочник.
— Как крестишься, сказывай.
— Как учил отец мой духовный, протопоп!
Майор повесил и Луку и поскакал на оленях дальше, в Пустозерск.
На Страстной неделе, перед самой Пасхой, майор Елагин, добравшись до Пустозерска, начал там сыск и вел до конца Страстной недели и всю Святую неделю. Северная весна вступала в свои права, пригревало солнце, хизнули снега, с звонкими криками тянули на север лебеди, утки, гагары, гуси. Озера залились теплой водой, стали голубыми, покраснели, пожелтели ивы и вербы, запестрели оживающие мхи — красные, желтые, голубые… Изумрудными щетками на припеках полезла трава из земли — ромашка, тысячелистник, чернобыльник, мать-и-мачеха, щавель, дикая рожь, дикий лук. Зазеленели кой-где на тундре седыми мхами увешанные лиственницы.
Майор Елагин приказал: всем четырем пустозерским сидельцам написать собственной рукой отказ от старой веры по статьям — отказ от двуперстия, признание московских соборов и восточных патриархов.
И четыре сидельца пред майором не написали ничего, отказались наотрез от всех царских милостей. От самой свободы. Патриархов и их соборы они прокляли. Заявили Елагину, что-де Никон волк, ересиарх, несущий раззор в церковь и в землю. Три дня убеждали их воевода и майор — и все без успеха.
За преступлением следует наказание. На Фомино воскресенье, первое по Пасхе, все скудное население Пустозерска в теплый день было согнано на площадь у Преображенского собора, где наготове были плахи, торчали топоры, стояли стрельцы. Стрельцы вывели из тюрьмы на площадь всех четырех — протопопа, попа, дьякона да монаха. Идя, они прощались со взволнованными собравшимися, выкрикивали:
— Помираем мы за правду! Никон — волк губящий…
У плахи все четверо обреченных благословили друг друга, обнялись, простились.
— Вот наш алтарь! — сказал протопоп, указывая на плаху.
Забил барабан — шли воевода да майор Елагин.
Дьяк зачитал приговор:
— «Царь указал и. бояре приговорили: тебе, Аввакум, заместо смертной казни сидеть до смерти в подземной тюрьме, на хлебе да на воде… Остальным троим обрезать языки, отсечь правые руки и сидеть всем под землей же».
Протопоп, услыхав приговор, плюнул с сердцем на землю и сказал:
— На муки плюю и сморкаю! Нет их! Умру, а правды не предам…
— Уходи отсюда, распоп! — крикнул майор Елагин. — Твое дело кончено!
— Зачем ты разлучаешь меня с братьями? — кричал протопоп. — Я с ними! Казни и меня…
Протопопа стрельцы сволокли в тюрьму.
Добредя до тюрьмы, казненные намазали раны смолой, перевязали. Есть они смогли лишь на двенадцатый день. Неелов-воевода тем временем спешно перестраивал тюрьму— четыре избушки, сажень в квадрате каждая, зарыли глубоко в землю, наверху оставили окошко для хлеба и дров. Четверо добрых, сильных, умных людей были погребены заживо. Темно-темно, дымно; когда топилась печь по-черному, люди лежали на земле, чтобы не задохнуться. Лавками они не пользовались, сидели на земле. Отбросы выбрасывали, через потолок. Писать все они уже не могли, — писал теперь один протопоп. И как только грозный майор ускакал на тряской нарте на оленях, протопоп стал разбирать и громить порядок никонианского богослужения, его льстивость к земным властям:
«Как в церкви на службе, при переносе, нынче, льстя, царя поминают?» Благочестивейшего, тишайшего, самодержавнейшего государя нашего, такова-сякова, великого, больше всех святых от века… А царь-от в те поры и думает, будто и впрямь таков, святей его нет! Вот гордость какая! Да богу мерзко от гордеца даже доброе дело… В Патерике писано: «Когда человека в лицо хвалишь — сатане его предаешь». Никогда такого не слыхано — кто бы приказывал бы сам себя в лицо святым звать, разве Навуходоносор вавилонский… А то приступу нет: бог-де я! Кто мне равен? Разве бог небесный! Он на небе, а я на земле вровне… А теперь что? Где это указано, что царь церковью может править да догматы изменять? Царь должен церковь оберегать, а не учить, как верить, как пальцы складывать… Это дело настоящих, истинных пастырей, а нечего тоже тут и тех пастырей слушать, которые за час и так и сяк могут перевернуться. Это не пастыри, а волки, души губят, а не спасают… Готовы они невинную кровь проливать и исповедников в огонь сажать… Они для того и ставятся, как земские, ярыжки… Что ему велят, то и творят… Только и знают: добро, государь! Хорошо, государь! Кто таков Павел, митрополит Крутицкий? Мерзко и говорить! Любодей, церковный кровоядец, убийца, душегуб. Пес борзой, готов зайцев Христовых ловить да в огонь сажать! И в нашей России, как враг развратил церковь, много пагубы было за последние 23 года — и мор на всю землю, и война, и междуусобная война, и кровь льется беспрестанно за игрушки начальных людей…