Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А уже на масленице, рано утром, перед тем как ехать во дворец, князь Петр Семеныч Урусов шепнул жене своей Авдотье Прокопьевне тайно:
— Гневен царь на сестру твою! На Федосью. Не прощает он ее упрямства. Великая скорбь ждет ее — выгонит царь ее из дому. Запомни, княгиня.
— Я сбегаю к сестре! — испугалась княгиня. — Упрежу!
— Иди, простись с ней! Да не задерживайся там — схватят ее сегодня.
Авдотья простилась с детьми, поехала к сестре, предупредила ее, просидела у нее весь день и домой не вернулась, осталась ночевать.
Потемну, в два часа ночи[182], застучали в ворота. Боярыня поднялась, села на постели.
— Мучители идут! — сказала она.
— Матушка-Сестричка! — припала к ней княгиня Авдотья. — Дерзай! Не бойся!
Сестры положили по семь поклонов перед иконами и поклялись говорить только правду. Боярыня легла в свою постель, а княгиня легла в чулане, при опочивальне сестры.
По лестнице, сеням застучали сапоги, дверь опочивальни распахнулась. Первым входил архимандрит Чудова монастыря Иоаким, за ним другие.
— Вставай! — крикнул он Морозовой. — Я от царя! Вставай или садись. Отвечай…
Боярыня лежала.
— Как крестишься?
— Вот так, — Морозова показала двуперстие.
— Где Меланья?
— Было у меня много странников. И Меланьи, и Сидоры, и Карпы, и Александры. Ушли все…
Тем временем думный дьяк Ларивон Иванов, обходя покой боярыни, заглянул в чулан. Выскочил он «ровно опаленный».
— Кто это там?
— Сестра моя, Авдотья Урусова, княгиня, — сказала Федосья.
— Спроси и ее, как крестится.
— Не мочно! Посланы мы только к одной боярыне!
— А я велю! Спрашивай!
Иванов, взяв свечу, вошел в чулан, спросил. Княгиня показала запретное двуперстие.
Дьяк выставил из чулана голову:
— Двумя персты!
— О-о! Ты побудь, Иванов, здесь, а я сбегаю доложу государю! — после раздумья сказал архимандрит.
Иванов уселся на лавку, стрельцы топтались в сенях, у дверей, архимандрит на санях скакал в Кремль. Царь с боярами сидел в Грановитой палате.
— Государь, не одна боярыня Морозова крестится эдак-то! С ней и сестра ее Авдотья! Княгиня Урусова!
— Забирай обеих!
Князь Урусов Петр Степаныч был тут же, но смолчал. Не посмел.
Архимандрит Иоаким вернулся в морозовский двор и допросил всех собранных домашних, кто как верит. Большинство отперлось, а Ксенья Иванова да Анна Соболева признались:
— По вере отцов мы!
И сложили двуперстие.
— Ну, боярыня, — сказал, подымаясь с кресел, чудовский архимандрит, — не хочешь ты жить покорно, все поперек шла… Приказал государь выгнать тебя из твово дому! Хватит жить высоко, слезай на низ! Встань, уходи!
— Не могу ходить! Ногами я скорбна, — сказала Морозова.
— Слуги! Эй! — крикнул Иоаким. — Несите отсюда боярыню на кресле!
Федосью Прокопьевну подняли, посадили в кресло, понесли. Авдотья пошла сама. В полутемных сенях при свете свечки выскочил было из своего покоя сынок боярыни юноша Иван Глебович, поклонился матери, но она его не увидела.
Ее снесли в подклеть, где жила челядь, заковали в железа ее и сестру. Обе сидели так несколько дней.
Пришел ночью снова дьяк Ларивон, расковал, и отвезли их в Чудов монастырь, в Кремль. Допрашивали Павел — митрополит Крутицкий, Иоаким Чудовский да дьяк Иванов.
— Все это от твоих старцев, боярыня! — выговаривал митрополит Крутицкий. — С ними возились, их ученье слушала— вот и дослушалась, под суд попала… Слушай, покорись царю! Сына-то не губи!
— Брось говорить о сыне, я богу живу, не сыну!
— Ин ладно! Вот есть служебники, службу попы по ним в церкви служат, царь и царица по ним причащаются. А ты как?
— Не приемлю. Никоново дело!
— Али мы все еретики?
— Никон наблевал, а вы все лижете.
— Мы все еретики? Да чего с тобой делать? — вскочил Павел.
— О Павле-архиерее! — вступился архимандрит. — Не Прокопьевна она, не Прокопья Соковнина дочь… бесова дочь она!
— Беса проклинаю! — вопила боярыня.
— Веди княгиню!
Допрашивал обеих до десятого часа ночи, отвезли назад в клеть, сковали ноги.
Было снежное, тихое утро, когда пришел дьяк снова на морозовский двор, сестер расковали, надели боярыне цепи на шею да на руки. Она поцеловала их.
— Павловы те узы на мне, — сказала она. — Слава богу!
Вывели, посадили на дровни, кругом стояли свои бесчисленные домашние, густо к морозовскому двору бежал, собирался народ. Прибежала и Анна Ряполовская, княгиня, затерявшись в толпе. И повезли боярыню Морозову на дровнях, открыто и с бесчестием, — за дровнями бежал, валил народ в Кремль через Красную площадь.
Еще бы! Позорно, в простых дровнях, везли перед всем народом первую по Москве боярыню, которая ездила в карете с серебром, запряженной двенадцатью конями, в кованной серебром сбруе! Везли медленно, народ валил валом, поспешала, увязая в снегу, княгиня Урусова… Боярыня Морозова в смирной своей шубе сидела вытянувшись, прямая как стрела, звенела гордо цепями.
Было около полудня — Тихон Босой сидел в харчевне Гостиного ряда, за сбитнем, говорил с Панферовым Федор Иванычем — надо было заготовить валяных шапок да рукавиц для Сибири на тую зиму. Цены были подходящие, Панферов был человек верный, готовились было ударить по рукам, когда огромная толпа народа, валившая за дровнями с Морозовой, привлекла вниманье Тихона.
— Выйдем-ка, Федор Иваныч, кого ж это везут?
— Боярыню Морозову народу кажут-с! — уронил пробегая мимо легконогий половой с братиной на подносе.
Вся Москва знала, что творилось у Егория-на-Холме, у Морозовых, хорошо понимала, что царь здесь рвет со своим старомосковским прошлым… Не боярыню Морозову-то везли на дровнях. Это везли Морозовых, ломали души тех, кто еще держался за старину.
Дровни двигались медленно вдоль Гостиного ряда, поворачивали к Спасским воротам. С рундука Тихон видел бледное лицо с закованными в темные круги, бешено горящими глазами. Худая рука была поднята высоко, три пальца пригнуты, два пальца вытянуты вверх, словно рвали само небо… А тучи как раз взмахнули полой овчинной шубы, заклубились, открылось предвесеннее солнце, ослепительно засиял снег.
Люди, толпясь, тесня друг друга, бежали за дровнями, что легко уносила одна гнедая лошаденка, бежали за этим горящим взглядом, за этой жгучей, высокой правдой, которая сама настолько больше жизни, что может отбросить прочь и саму жизнь…
Тихон стоял на крыльце с листом бумаги в руках, на котором только что писали они с Панферовым свои расчеты, все забыв, захваченный зрелищем молчаливой толпы. И вдруг вблизи от крыльца в толпе он увидел Анну, свою Анну…
В каптуре, покрытая в роспуск ковровым платом, в красной шубе, она тоже спешила за Морозовой, за санями, все забывая, отрешенная от земли, с лицом, залитым слезами, поседевшая, постаревшая, но по-прежнему прекрасная. Тихон услыхал ее голос, грудной, единственный на всю жизнь голос любимой женщины:
Уж и где, братцы, будем,Эх, дни дневати, ночи ночеватиИ эх, будем дни дневати, ночи ночевати,Да-эх… в синем мори-и…
— Анна! — вскрикнул он негромко. — Аньша!
Она не услышала, она уходила, бежала за боярыней Морозовой, спешила за этим черным людом, обреченным добровольному страданью, требующим высокого милосердия, а он оставался на крыльце харчевни, обреченный делам, промыслам, торговле, всей той плотной ткани повседневности, которая вот этот миг оказалась прорванной, как февральские тучи.
Тихон стоял на рундуке, весенний ветер трепал его поседевшие кудри, — он смотрел туда, как безвозвратно, навсегда уходила от него его юность, его единственная любовь.
— Анна!
Гнедая лошадка, потрясывая ушами, усердно переставляя ноги, уже ввозила дровни в Спасские ворота. Проехали мимо Чудова монастыря, мимо царева Верха, и напрасно тут гремела боярыня своими цепями. Царь к окну не подошел…
Морозову заперли в подворье Печерского монастыря, под караул двух стрелецких голов да девяти стрельцов, Авдотью отвезли в Алексеевский монастырь, держали тоже в цепях.
Тем временем на морозовском двору у Егория-на-Холме приключилось несчастье — Ванюшка Морозов, последний из Морозовых, заболел и помер.
Ахнула, загудела вся Москва. Царь-то посылал к нему своих немецких лекарей. Так оно и есть! Залечили, проклятые!
Федосья Прокопьевна в своем заточении рыдала в отчаянии…
— Сын мой! Сын мой! Погубили тебя! Отступники!..
От этих неясных, досадных дел рос гнев царя, обратился на других родных — братьев Федосьи, обоих Соковниных, Федора да Алексея: царь услал из Москвы одного в Рыбную слободу, другого — в Чугуев.
Все земельные имения Морозовых после смерти Ивана Глебовича были конфискованы, «отписаны на государя» и розданы другим боярам, все драгоценности, весь обиход раскрадены. Морозовы стали нищими.