Жестокий век - Исай Калистратович Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хучар хмыкнул что-то невнятное.
– Ну вот… В пустословии утопили главное. – Джамуха обвел взглядом лица нойонов. – Тэмуджин – враг. А врагов бьют, не дожидаясь, когда они придут бить нас.
– Все это верно. – Нилха-Сангун почесал затылок, задумался. – Верно… Но ты ведешь речь о войне. А война не облава на дзеренов. Я не могу ее начать без позволения моего отца. Однако отец – тебе, Джамуха, это ведомо лучше, чем кому-либо, – не подымет руку на Тэмуджина.
– Мы его уговорим! Поедем к нему все вместе.
Едва узнав, что затевается, Ван-хан замахал руками:
– Не смейте и думать об этом! Нас с Тэмуджином связывает клятва. Мне ли, стоящему на пороге в мир иной, рушить ее!
Орду[60] хана – десятка три юрт – стояла на берегу маленького озера. Тут почти не было воинов. Хан жил в окружении служителей бога. В длинных черных одеяниях, медлительные, отрешенные от земных сует, они изредка проходили по куреню. Тут же, у юрт, щипали траву коровы и дойные кобылицы, тощие с клочьями линяющей шерсти на ребрах. Сам хан, костлявый, с глубоко запавшими глазами, казалось, тоже пострадал от джуда[61].
– Ладно, отец, – с обидой сказал Нилха-Сангун, – храни верность клятве. Ты честен, и все это знают. Но что дала тебе честность? Люди всегда пользовались ею во вред тебе. Мою мать отравили. Ты казнил злоумышленных своих братьев. Но я-то рос сиротой, не ведая, что такое материнская ласка. Нас предавали, и я скитался с тобой по горячим пустыням. Я голодал, умирал от жажды… Лучше бы мне умереть в колыбели или в песках, чем знать, что ты с легкостью уступишь свой улус алчному джаду[62].
Лицо Нилха-Сангуна кривилось, голос прерывался. Отец смотрел на него с жалостью:
– Улуса я никому не отдам.
– Его возьмут силой! Послушай Джамуху, отец.
– Хан-отец, великий наш покровитель и защитник! – Джамуха согнулся в низком поклоне. – Твоя жизнь достойна того, чтобы воспеть ее в улигэрах. По доброте своего сердца ты и о других думаешь, что они прямы, как ты сам. Тэмуджин от других требует верности клятве. Сам свои клятвы нарушает на каждом шагу. Посмотри на этих высокородных нойонов, кровных родичей моего анды. Они вознесли его над собой, они были колесами его повозки, юртовым войлоком над его головой. Он клялся защищать их владения. Но он их разорил, ограбил, присвоил богатства себе. Виданное ли дело – им, прославленным нойонам, почитаемым всегда и всюду, пришлось бежать от своего родственника, будто от степного пожара!
Понемногу распрямившись, Джамуха смотрел в лицо хану. Оно было бесстрастным. Ван-хану много хлопот, забот и горя принесли свои нойоны. Не станет он сочувствовать родичам Тэмуджина.
Джамуха перевел дух, круто сменил разговор:
– У Тэмуджина, пока он с тобой, с языка не сходит: хан-отец, хан-отец. За спиной он тебя зовет знаешь как? Полоумный старикашка.
– Не верю я тебе, Джамуха!
– Ты мне никогда не веришь, хан-отец. А зачем мне лгать? Я у тебя никогда ничего не выпрашиваю. Это Тэмуджину надо кривить-лукавить. Ему всегда от тебя что-то нужно, он всегда ищет что-нибудь возле тебя – воинов, твою внучку для своего сына, твой улус для себя.
Тонкими, костлявыми пальцами Ван-хан стиснул голову:
– Будь проклят этот мир! Сын, улус – твой. Сохранишь ты его или развеешь по ветру, как пепел угасшего очага, – твое дело. Оставьте меня в покое и делайте что можете.
Джамуха с нойонами вышли из ханской юрты. Нилха-Сангун остался, но вскоре пришел и он. Сидели на берегу озера. По воде пробегала мелкая рябь, колыхалась зеленая трава.
– Ну что, будем собирать воинов? – спросил Джамуха.
– Будем, – вяло отозвался Нилха-Сангун.
– Мы легко одолеем Тэмуджина.
– Все так думали, когда шли на него. А кто одолел?
Джамуха сорвал пучок травы, скатал в комок, кинул в воду. На лету комок рассыпался, ветерок подхватил травинки, разнес вдоль берега. Да, Тэмуджина не одолел никто. Если и теперь они не вышибут его из седла, горькая участь ждет не одного Нилха-Сангуна.
VII
Весть о бегстве нойонов застала Тэмуджина на новой стоянке. Только что перекочевали. Люди разгружали телеги, ставили юрты, выхлопывая войлоки. Над становищем клубилась пыль, висел несмолкаемый гомон. Тэмуджин сам отвел место для своей юрты и юрт жен, детей, теперь ждал, когда нукеры приготовят жилье. В голубом небе висел жаворонок, сыпал на землю свои песни. По зеленеющим холмам разбредались стада. Мать-земля снова была ласкова к своим детям.
Урон, нанесенный улусу гололедицей, сейчас не казался таким страшным. Все можно превозмочь, осилить. Идущий в гору будет на вершине. Мысли Тэмуджина текли ровно, спокойно, с неохотой оторвался от них, когда подскакал всадник. Он мешком свалился к его ногам, завопил дурным голосом:
– Бежали!
Тэмуджин сразу догадался, о чем речь. Схватил гонца за отвороты халата, вздернул к своему лицу:
– Кто?
Трещал, расползаясь, халат. От страха гонец лишился языка, сверкал бельмами глаз, хрипел удавленно. Свирепея, хан отшвырнул его, зычным криком перекрыл гомон куреня:
– Сюда!
Нукеры хватали мечи и копья, бежали к нему. Подскочив, будто спотыкаясь о его бешеный взгляд, замирали в почтительном отдалении. Никто ничего не мог понять. Боорчу наклонился над гонцом, шлепком ладони по щекам привел его в чувство, стал расспрашивать.
Хан не слушал гонца. Слепой от ярости, кружился на одном месте, терзал воротник халата, стеснивший грудь. Он сейчас отдал бы половину ханства тому, кто поставил бы перед ним отступников.
– За спину Ван-хана спрятались, – услышал он удивленно-недоверчивый голос Боорчу.
Шагнул к нему, сгреб за плечи, закричал в лицо:
– Будь они и под полой Алтан-хана – достану, вырву печень и скормлю собакам!
Отодвигаясь от хана, Боорчу неуверенно хохотнул, пробормотал:
– Моя бабушка говорила мне: тухлую печень не едят и собаки. Еще говорила она: не грози волку, когда он за горой, – зря голос надорвешь. Остуди свою голову, хан.
– Моя голова сама остынет. Растопчу это коровье дерьмо. С землей смешаю!
– На дерьме коровы, бывает, поскользнется и скакун. – Боорчу увернулся от него, шагнул к воинам. – Чего рты пораскрывали? Занимайтесь своим делом.
Они остались вдвоем. Хан сел на землю, сцепил на коленях подрагивающие руки. Курень потревоженно гудел. Люди толкались среди повозок. На земле валялись мешки, сумы, бурдюки, седла. К траве тянулись волы и кони – мосластые, вислобрюхие, со спутанной, грязной шерстью. Хану казалось, что его курень разбит, разграблен… Тяжелая, сумрачная ярость ломила виски. Стиснув окаменевшие челюсти, он знаком велел Боорчу подать коня.
В сопровождении Мухали, Субэдэй-багатура и Джэлмэ поехал по куреням своего улуса, обескровленного джудом, обессиленного предательством. Сутулясь в седле, мрачно вглядывался в лица встречавших его нойонов – кто предаст следующим? Они были почтительны, произносили пышные юролы – благопожелания, осторожно (все-таки трое из шести бежавших – его кровные родичи) порицали отступников. А он не верил ни благопожеланиям, ни порицаниям, знал: многие предадут не задумываясь. Но почему? Почему они не прирастают к нему душой, а, как приблудные псы, обглодав брошенную кость, смотрят в сторону? Ну, кого-то, возможно, и обидел. Но не может же он потакать желаниям каждого…
Люди везде бедствовали. Он видел рабов, выковыривающих из земли корни растений и поедающих их тут же, едва очистив, изможденных стариков с желтыми лицами, тихих ребят с голодными глазами. И гнев на отступников потеснила тревога. Что, если меркиты или тот же Нилха-Сангун пойдут на него? Ему, как истощавшей скотине сочные травы, как людям добрая пища, нужен мир. Сейчас нельзя задирать Нилха-Сангуна. И больше того, если Нилха-Сангун, подбиваемый родичами, обуреваемый подозрительностью и завистью, нацелит свои копья на его улус, придется снять перед ним шапку и униженно просить пощады. Может быть, не дожидаясь, когда это случится, послать людей к Ван-хану? Но с чем? Не потребовать выдачи родичей – обнаружить свою слабость и стать невольным подстрекателем вожделений сынка Ван-хана. Потребовать и получить отказ, не дав на такой отказ достойного ответа, – то же самое.
Правда, бескормица