Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Напротив, ваше превосходительство. Я испытываю чувство тяжелой утраты. Там я был в гуще событий, ознаменовавших самый бурный расцвет нашего искусства за последние полвека. Я, знаете ли, имел неповторимое счастье работать бок о бок с Антонисом Ван-Дейком.
— Конечно, конечно. Я совершенно упустил из виду, что вы состояли при дворе одновременно с ним.
— Он создал новую технику и был настолько великодушен, что поделился со мною своими открытиями. Это нечто изумительно свежее, и здешние нидерландские художники пока еще только нащупывают дорогу к этому.
— В самом деле?
— Да. Ван-Дейк понимал, как изысканна лессированная поверхность, какие замечательные возможности… — Ливенс откинул назад волосы и огорченно, но в то же время вызывающе взглянул на Рембрандта, — открывает художнику заглаженная поверхность. Он создал целое течение в живописи, ваше превосходительство. Он заложил основы, которые нам предстоит развивать до конца наших дней. Тициан, Рубенс, Карраччи — все они устарели после него, хотя мы, живущие по сю сторону моря, слишком упрямы, чтобы это признать.
— Вы всерьез так считаете, господин Ливенс? Мастерство и приятность — этого у него, конечно, не отнимешь, но те его полотна, которые я видел, показались мне довольно легковесными и безжизненными.
— Я, с вашего позволения, назвал бы их, скорее, идеализированными и облагороженными, ваше превосходительство. Он раз и навсегда доказал, что накладывать краску слоем в полдюйма нет никакой необходимости, что, выписывая каждую веснушку и морщинку, ничего не выигрываешь. Но не буду вдаваться в подробности — мы с Рембрандтом недавно уже беседовали на эту тему, и спорить нам бесполезно. Если он намерен направить свой замечательный талант по ложному пути, я бессилен что-либо сделать. Могу сказать одно: безрассудно плыть против течения.
Константейн Хейгенс поднялся, встал за стулом хозяина и, как любящий ребенок, положил руки на плечи Рембрандту.
— Черт с ним, с течением! — рассмеялся он. — Этому художнику нечего беспокоиться о течениях — он сам их создает.
— Так кажется в Гааге и Амстердаме, ваше превосходительство, но в Англии…
— Англия — маленький, замкнутый в себе мирок, господин Ливенс, и, судя по тому, как идут там сейчас дела, англичанам надо беспокоиться не о течениях в искусстве, а о порохе. Континент — вот где надо определять, куда дует ветер, а по континенту я, как вам известно, поездил немало.
— Разумеется, с тем, что происходит в Италии и Франции, по-прежнему следует считаться. Я сам летом собираюсь поехать туда.
— А когда поедете, каждый коллекционер, которого вы посетите, покажет вам, как одно из самых своих драгоценных приобретений, офорт Рембрандта ван Рейна. А я давно убедился, что за офортами всегда следуют картины. Дайте нашему другу еще года три-четыре, и то, что он пишет теперь, будет висеть в собрании Руффо, во дворце Медичи и галерее Фарнезе. У него уже есть почитатели всюду — от Стокгольма до Палермо. Он создаст свое собственное течение, и упаси его бог подделываться под чужую манеру.
Маленькие белые руки долго тискали и мяли плечи Рембрандта, и он чувствовал, как расширяется его сердце. Что если это в самом деле так? Что если, ни разу не выехав за пределы Амстердама, он уже направляет глаза и руки других художников, учит их видеть и писать мир так, как не видел и не писал ни один человек до него? Что если Фарнезе или Медичи докажут амстердамским бюргерам, какими дураками те были, повернувшись спиной к его шедевру? Что если это в самом деле так?
Последние полчаса его превосходительство расточал любезности Яну Ливенсу и, вероятно, из желания смягчить откровенность своих суждений не попросил Рембрандта свести его в мастерскую и показать, что там есть нового. Но в передней, где полусонная Ханни, отнюдь не напоминая собой статую, чуть не валилась со стула, маленький секретарь принца исправил даже этот свой промах.
— Нельзя ли попросить вас об одном одолжении — я просто не могу вернуться домой, не поговорив об этом? — сказал он, застегивая ворот плаща. — В этот раз я привез с собой двух своих старших мальчиков и — если это неудобно, вы можете отказать — хотел бы зайти к вам с ними днем на несколько минут.
— Разумеется, ваше превосходительство. Вы знаете, что мне будет более чем приятно видеть здесь вас троих.
— Я понимаю, что днем вы работаете, и мне очень не хочется вам мешать, но, право же, мальчики умеют себя вести — они только заглянут к вам в мастерскую и понаблюдают за вами. Пусть у них будет потом возможность похвастаться, что они видели, как работает Рембрандт. Это очень важно и для них и для меня — подобное воспоминание они сохранят до конца жизни.
* * *День начался совсем не так, как хотелось Хендрикье. Было мягкое мартовское утро, светло-голубое после ночного дождя — первое по-настоящему весеннее утро, и она собиралась проветрить весь дом, как это делала ее мать в Рансдорпе: распахнуть двери и окна, чтобы легкий ветерок унес скопившиеся в углах запахи зимы. Но уже во время завтрака она заколебалась: где тут думать о проветривании, когда хозяин так расстроен письмом, которое только что пришло из Фрисландии?
Огорчительно было и то, что он встал из-за стола, не дотронувшись до селедки; еще больше удручена была Хендрикье тем, что Рембрандт ушел из дому, не сказав, ни куда идет, ни когда вернется, хотя наверху его ждали ученики. Но по-настоящему больно из-за того, что он не рассказал ей о причинах своей тревоги, стало молодой женщине лишь тогда, когда художник захлопнул двери дома. Разумеется, он не дал себе труда спрятать письмо — он разбросал эти три тесно исписанных листка на покрывале кровати, в спальне, и такое доказательство его доверия к ней после истории с письмами Виллема, брата Гертье, не позволяло Хендрикье пойти и выяснить, в чем же дело.
Однако теперь было уже половина девятого, после ухода Рембрандта прошел почти целый час, и Хендрикье так волновалась, как он справится со своими неприятностями, каковы бы они ни были, что все остальные заботы вылетели у нее из головы. Никто не увидит ее, если она поднимется наверх, — решила Хендрикье.
Письмо было от дяди малыша. В письме этот человек несколько раз повторял, что как дядя Титуса он вправе требовать, чтобы его держали в курсе дел. Словом, фрисландские Эйленбюрхи беспокоились о мальчике, а ведь это была просто наглость со стороны людей, которые столько времени не вспоминали о нем, не постеснялись оставить беспомощного ребенка на попечении сумасшедшей, ни разу не попытались утешить вдовца и помочь ему привести дом в порядок, даже не приехали возложить венок на могилу несчастной покойницы. Пока что, насколько могла понять Хендрикье из туманных фраз, Эйленбюрхи хотели знать, сколько денег лежит в банке для Титуса и уцелеют ли они до того времени, когда мальчик подрастет и сможет потребовать их. Они высказывали опасение, как бы деньги не ушли «на нелепые спекуляции с картинами» или на «приобретение древностей и прочие бесполезные излишества». Не пытаются ли они, упоминая об излишествах, упрекнуть Рембрандта в том, что он покупает ей платья и украшения? Да она лучше будет ходить в отрепьях, чем наряжаться за счет Титуса, и надеется, что Рембрандт так им и ответит. Нет, вся эта история — просто злобная выходка; Эйленбюрхи решили досадить ему — до них, видимо, наконец дошла весть о том, что он сделал своей фактической женой простую служанку. Не могут же они в самом деле предполагать, что у него наступили серьезные денежные затруднения! При его-то имени, коллекции и доме…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});