Шантарам - Грегори Дэвид Робертс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прошу прощения, — улыбнулся я. — Сам не знаю, что на меня нашло.
— Так и быть, прощаю, — фыркнул он и поспешил прикончить стакан, потому что официант уже нес следующий.
— А знаешь, — заметил я, — Карла говорит, что депрессии подвержены только те люди, которые не умеют грустить.
— Она не права! — возразил Дидье. — Никто лучше меня не знает, что такое tristesse[123] Это совершенное, свойственное только человеку проявление чувств. Многие животные умеют радоваться, но только человек наделен способностью выражать великолепную грусть. Грусть для меня — это нечто особенное, моя ежедневная медитация, единственное искусство, каким я владею.
Он сидел с надутыми губами, оскорбленный в своих лучших чувствах, но затем поднял глаза и рассмеялся.
— Ты не получал вестей от нее?
— Нет.
— И не знаешь, где она?
— Не знаю.
— Но из Гоа она уехала?
— Я знаю одного парня в тех местах, где она жила, — его зовут Дашрант, у него ресторанчик на берегу. Уезжая оттуда, я попросил его присматривать за ней и помочь в случае чего. На прошлой неделе я звонил ему, и он сказал, что она уехала. Он уговаривал ее остаться, но она… — ну, ты понимаешь.
Дидье нахмурился и задумчиво сжал губы. Мы наблюдали за людьми, деловито спешащими или прогуливающимися по улице в нескольких метрах от нас.
— Et bien[124], можешь не беспокоиться о Карле, — бросил наконец Дидье. — Она застрахована от неприятностей.
Я решил, он подразумевает, что она может позаботиться о себе или, возможно, что она живет под счастливой звездой. Но я ошибался. Он имел в виду нечто другое. Мне надо было, конечно, прояснить этот момент до конца. И еще много лет после этого разговора я задавался вопросом, насколько изменилась бы вся моя последующая жизнь, если бы я спросил тогда Дидье, что именно означает его фраза. Но голова моя была переполнена собственными соображениями, сердце было переполнено самолюбием, и я сменил тему.
— Ну, и что было дальше?
— Дальше? — не понял он.
— Ну да, у вас с Ринальдо.
— А… Ну, он любил меня, я любил его. Но он был слишком хорошего мнения обо мне и показал, где хранит большую сумму денег. Я не мог преодолеть соблазна, взял деньги и сбежал. Да, я любил его, но я украл деньги и смылся с ними. При всей своей мудрости он не понимал, что любовь нельзя подвергать испытанию. Можно испытывать честность, преданность. Но любовь ничем не испытаешь. Если уж она вспыхнула, то будет продолжаться вечно, пусть даже мы возненавидим того, кого любим. Она вечна, потому что порождена той частью нас самих, которая не умирает.
— Ты когда-нибудь еще встречался с ним?
— Да, встретился однажды. Почти через пятнадцать лет после этого судьба опять забросила меня в Геную. Я шел по тому самому песчаному бульвару, где он читал мне Рембо и Верлена. И увидел его. Он сидел в компании своих сверстников — ему было тогда уже за шестьдесят — и наблюдал вместе с другими, как два пожилых человека играют в шахматы. На нем был серый джемпер и черный бархатный шарф, хотя день был довольно жаркий. Он очень облысел, шапка серебряных волос исчезла. Лицо его было морщинистым и осунувшимся, таким мертвенным, словно он только что перенес тяжелую болезнь. А может быть, еще и болел, не знаю. Я прошел мимо, отвернувшись, чтобы он не узнал меня, даже ссутулился и изменил походку. В последний момент я оглянулся и увидел, что он зашелся в приступе кашля и приложил к губам белый платок. Мне показалось, что на платке осталась кровь. Я ускорил шаги, я шел все быстрее и быстрее и в конце концов побежал, как человек, охваченный паникой.
Мы опять помолчали, наблюдая за прохожими, среди которых попадались мужчины в тюрбанах или без оных, женщины в масках, под вуалью или чадрой.
— Знаешь, Лин, я прожил далеко не безупречную жизнь. Я делал то, за что меня запросто могли упечь за решетку, а в некоторых странах так и вообще лишить жизни. Есть много такого, чем я, можно сказать, не горжусь. Но по-настоящему стыдно мне только за один поступок — за то, что я тогда прошел мимо этого замечательного человека, хотя у меня были деньги и возможность помочь ему. И поступил я так не оттого, что мне было стыдно за кражу, и не оттого, что боялся его болезни, боялся заразиться. Я не захотел подойти к этому доброму, выдающемуся человеку, любившему меня и научившему меня любить, просто потому, что он был стар… потому что он не был больше красив.
Он осушил стакан и стал внимательно разглядывать что-то на донышке, затем поставил стакан на стол так медленно и осторожно, словно тот мог взорваться.
— Merde! Давай выпьем, друг мой! — воскликнул он и хотел позвать официанта, но я остановил его.
— Я не могу, Дидье. Я должен встретиться с Лизой в «Си-роке», она попросила меня об этом. И мне уже пора ехать, чтобы не опоздать.
Он сжал зубы, подавив желание попросить меня о чем-то или, может быть, сделать еще одно признание. Я накрыл рукой его руку.
— Слушай, поехали вместе, если хочешь. Это не любовное свидание, а побывать в Джуху всегда приятно.
Он медленно улыбнулся и вытащил руку из-под моей, смотря мне в глаза. Затем поднял руку, выставив вверх палец. К нам тут же подошел официант. Не глядя на него, Дидье заказал еще порцию виски. Когда, заплатив по счету, я вышел на улицу, он опять кашлял, прижав одну руку к груди, а другой схватившись за стакан.
За месяц до этого я купил «Энфилд буллит». Адреналин, впрыснутый мне в кровь двухколесным шприцем в Гоа, не давал мне покоя, и в конце концов я не выдержал и попросил Абдуллу отвести меня к механику, обслуживавшему его мотоцикл, тамилу по имени Хусейн. Он был без памяти влюблен в мотоциклы и почти так же сильно — в Абдуллу. «Энфилд», который он продал мне, был в отличном состоянии и ни разу не подвел меня. На Викрама он произвел такое впечатление, что он тут же пошел к этому механику и тоже купил у него мотоцикл. Иногда мы катались втроем, бок о бок, хохоча во все горло и ловя ртом солнце.
Оставив Дидье в «Леопольде», я не спеша поехал к «Си-року», размышляя по пути. Карла уехала из Анджуны, и где она находилась теперь, никто не знал. Улла сказала, что Карла больше не пишет ей, и у меня не было оснований ей не верить. Итак, Карла исчезла в неизвестном направлении. Но каждое утро я просыпался с мыслями о ней. Каждую ночь я спал, чувствуя, как сожаление всаживает свой нож мне в сердце.
Мои мысли переключились на Кадербхая. Он был, вроде бы, доволен тем, как я вписался в его мафиозную сеть. Я следил за тем, чтобы контрабандное золото без помех проходило досмотр в местных и международных аэропортах, обменивался с нашими агентами наличными в пятизвездочных отелях и в агентствах авиакомпаний и скупал паспорта у иностранцев. Все это была работа, которую белому легче было выполнить, не привлекая к себе лишнего внимания. Забавно, но тот факт, что я выделялся среди индийцев, как раз служил мне маскировкой. На иностранцев в Индии неизменно глазели. За пять с лишним тысячелетий своей истории страна отвыкла от случайных, безразличных взглядов. С самого начала, как только я появился в Бомбее, на меня либо взирали в радостном изумлении, либо хмурились из-под насупленных бровей, хотя и без всякого недоброжелательства. Люди таращили глаза с невинным любопытством и почти всегда с симпатией. И это повышенное внимание давало свои преимущества: людей интересовало, кто я такой, а не чем я занимаюсь. Иностранцы могли незаметно проделывать у всех на виду то, что не прошло бы у местных. Всюду, где бы я ни появлялся, — в отелях и бюро путешествий, в офисах и аэропортах, меня провожали любопытные взгляды, которые видели меня, но не видели преступлений, которые я совершал на благо великого Кадер Хана.
Миновав мечеть Хаджи Али, я увеличил скорость вместе со всем транспортом и задумался над загадкой, почему Кадербхай ни разу не высказался по поводу убийства своего друга и соратника Маджида. Этот вопрос мучил меня, и мне хотелось бы задать его Кадеру, но когда вскоре после гибели Маджида я заикнулся об этом, лицо его выразило такое горе, что я не стал продолжать. И чем больше дней, недель и месяцев мы обходили эту тему молчанием, тем труднее мне было поднять ее в разговоре. У меня в голове роилось множество различных предположений, но я не осмеливался высказать их, и в результате стал чувствовать себя так, словно это я храню какой-то секрет. Мы обсуждали с Кадером наши дела и философские проблемы. И в ходе этого обсуждения он наконец ответил на тот вопрос, который я задал ему на причале Сассуна. Глаза его во время беседы загорелись — возможно, он был горд тем, что я усвоил его уроки. И когда после исповеди Дидье я ехал к ожидавшей меня Лизе, я вспомнил то объяснение, которое дал мне Кадербхай неделю назад, — все до последнего слова и до последней улыбки.