Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо – малоподвижное, почти маска.
И все жесты дяди были какими-то экономными, словно вынужденными: вошёл в комнату, протянул руку направо, налево, мать на мгновение опять обнял за плечи, поцеловал в лоб, сел.
за торжественным обедомКонтакт со вновь обретённым родственником не налаживался.
Холодок пробегал, слов не хватало.
Мать смущённо переводила взгляд с сына на дядю, с дяди на сына, которого тот видел впервые… Что же её так смущало? Казалось, рассталась с Ильёй Марковичем на десятилетия после какой-то малоприятной истории, теперь, встретившись, оба невольно к той истории возвращались, вернувшись – отводили глаза.
Они стояли у рояля, что-то вспоминали, Соснин, злясь, уставился на них из дальнего угла комнаты; не покидало ощущение фальши.
И доморощенные акыны, воспеватели дядиной авантюрной молодости, уж точно не сопутствовали давним забавам – престарелые остряки Яша и Миша, привыкшие с расзвязностью эстрадных куплетистов дуэтом вести застолье под благодарный хохот, воды в золотозубые рты набрали, если осмеливались промямлить что-то, пока расставляли стулья, рассаживались, то затем виновато озирались по сторонам.
Натянутость, смущение витали и над большущим овальным столом, который сверкал хрусталём, серебряными приборами; достали из буфета-горки долгие годы хранившийся взаперти, как в музейном запаснике, старинный, Кузнецовского фарфора, сервиз с массивными, с расплывчатой зелёновато-голубой окантовкой тарелками… селёдочницей в виде вогнутой, хвостатой, с рельефной чешуёй, рыбины.
После первого тоста за гостя, за долгожданную встречу…
Поднимая бокалы, дядя и Соснин всё же глянули друга на друга.
Во взгляде племянника, названного его именем, избравшего пусть не без родительского нажима его профессию, дядя лишь уловил праздное любопытство, поспешно, впрочем, упрятанное за напускную независимость юности, и потому, наверное, в разговоре с ним, тем более, что разговор шёл на людях, за изобильным столом, ограничился несколькими приличествовавшими случаю репликами – архитектура скорее призвание, чем профессия и т. д.
Ни согласия, ни возражения.
Соснин что-то жевал, опустил глаза.
Едва Илья Маркович открыл рот, чтобы распросить о факультетских преподавателях, которых, возможно, знал, ему передали тарелку с паштетом… и потом отвлекали, перебивали…
Соснину пришёл на ум невиннейший из вопросов – ему готовальня досталась новенькой, почему до ареста дядя не пускал её в дело? И ещё всплыл вопросик, вполне естественный – сохранились ли итальянские записки? Увы, слова застревали в горле. Не распросить ли Илью Марковича, приличия ради, о причине его ареста, сути обвинений? Промолчал, боялся неловкости.
Зато Яша вдруг осмелел. – Рассудите нас с Илюшкою, Илья Маркович, Илюшка уверен, что архитектура – искусство, а я думаю, что к технике она куда ближе, всё расчёты определяют, материаловедение.
– Если волнует, значит, искусство, – задумчиво смотрел на Соснина дядя, – пожалуй, это самое трудное из искусств, в камне так трудно высказаться.
– В искусстве страсти должны кипеть… поэту или художнику надобно быть готовыми за своё искусство жизнь отдать, сколько поэтов, художников от творческих неудач, как от неудачной любви, повесились, застрелились, – Яша, грустно качнув головой, с сочувствием глянул на Соснина, совершенно, по его мнению, не способного пустить себе в висок пулю, – зодчему, как и нам, скучным машинным конструкторам, не чертежам же на слепых синьках приносить жертву.
– Кипели, кипели страсти, и кипеть будут, только внутри, – всё ещё задумчиво глядел дядя, – был даже зодчий, правда, давно, до появления чертежей на синьках, который себе перерезал горло.
Кто он, кто? И когда, где… – Соснин не успел спросить, мать поднесла Илье Марковичу блюдо с дивными пирожками, начинёнными молотым мясом и рубленными крутыми яйцами, желтовато-румяными и блестящими, словно отлакированными; перед тем, как противень поставить в духовку, – выдавала секрет лакировки мать, – каждый пирожок специальной кисточкой смазывается топлёным маслом…
И, не желая отдавать инициативу, без устали взбивала из пустоты непринуждённую атмосферу, одну неловкость дополняла другой.
– У нас в Крыму перед войной собиралась замечательная компания – медицинская профессура, писатели, музыканты…
Гордо перечисляла имена знаменитостей, ужинавших и веселившихся на террасе; как раз в те годы дядя… Соснин сгорал от стыда.
Искусственно оживляясь, ссылаясь на непререкаемый рыбный авторитет соседки Раисы Исааковны – нарядная, в белой блузке, она сидела рядом с Сосниным, пялилась на дядю, заведённо кивала – мать повелела попробовать сельдь с молокой из Елисеевского, вздохнула:
– Покойный папочка обожал дунайскую, с душком, но где теперь…
– Теперь только душок остался, – нашёлся некстати Яша.
И в повисшей над столом тишине Раиса Исааковна тоже вздохнула, присвистнув перепудренным носом – проводили из родного цеха на заслуженный отдых, но по-прежнему убивалась из-за сужения ассортимента рыбной продукции; обращаясь к Илье Марковичу, пожаловалась, что от добавления горчичного масла в шпроты и то отказались, на качество плюют, план гонят.
– Маргарита Эммануиловна, поспевает! – приоткрыла дверь Дуся, ей поручили следить за уткой в духовке; Дуся рассмотрела главного гостя, улыбнулась беззубым ртом… увяла, расплылась…
– Дармовыми конфетами зубы сгубила, смолоду сладкое от пуза ела и на тебе, как старуха, – зашептала Раиса Исааковна, – зато Асенька расцвела, замуж вышла, убивалась после трагедии, убивалась по Виктору Всеволодовичу, но вышла, и удачно, за слесаря-инструментальщика, непьющего…
Соснин оглядел комнату, в которой давненько не был. При раздвинутом столе, гостях, комната показалась ему просторнее… светлые, только-только переклеенные обои? Ага! – огромный многоуважаемый оранжевый абажур заменили лапидарной люстрой с хилыми латунными рожками.
Подготовились!
И с рояля сняли накидку – полировка сияла.
– Конечно, не так вкусно, как в «Европейской»…
– Я кухню «Европейской» не очень-то и ценил, возможно, сейчас там…
– И на «Крыше» кухня была плохой?
– «Крышу» терпеть не мог…
– А какие рестораны…
– На Островах в двух-трёх местах сносно кормили, потом в «Астории»…
Мать тем временем подкладывала в дядину тарелку форшмак, рыхловатый ломоть фаршированного леща, подкрашенный свёклой хрен; дожидалось дядиного приговора кисло-сладкое мясо в густой подливе.
А отец заделался виночерпием: отведайте-ка, Илья Маркович, «Цинандали»… или лучше «Твиши»?.. – и тянулся через стол, дядя с вежливым восхищением читал этикетки, вспоминал осеннюю красочность Алазани, кахетинские возлияния и подносил бокал к бесчувственно-застылым губам, но отец уже по-ухарски выдёргивал новую пробку, чтобы попотчевать терпко-дессертным нектаром редкостного букета, натужно шутил про любимое вино тирана, как-никак виновника и дядиных бед, плёл что-то вовсе несусветное, неуклюжее, пока не переусердствовал – опрокинул бутылку, зачем-то причмокивая, промокал салфетками расползшуюся по скатерти кроваво-красную лужу.
– Мы и не знали куда Илюшу направить, не музыкальный… пожарным хотел быть, больше никем, потом хомячка выхаживал, часами просиживал у клетки, кормил, надеялись, животных полюбит, биологией, зоологией увлечётся – повествовала мать, размещая в центре стола набитую черносливом, обложенную мочёной антоновкой утку, – когда погиб хомячок, хотели соврать, что в лес убежал, боялись травмировать… Вам ножку? Крылышко? И нелюдимый был, бука, от гостей под стол залезал, когда начал рисовать, увлёкся, руку, как назло руку на катке сломал… И знаете, Илья Маркович, ваша готовальня цела, все годы прятала, чтобы не растащил, не сломал… он её и не видел, иначе бы рожки да ножки остались, только сейчас…
– Ну, сейчас-то сам бог пользоваться велел, – щедро заулыбался дядя. Самое время спросить про зодчего, который себе перерезал горло, – подумал Соснин, но…
– Не до черчения ему, кто, кто рано так женится?
– Случается всякое, – примирительно сказал Илья Маркович, повернулся к Соснину, – где твоя жена, от нас прячешь?
Жена-сатана, муж объелся груш.
– У неё практика на химкомбинате, под Горьким, – ответила, поджав губы, мать, и Соснин почувствовал, что отсутствие Нелли мать с отцом более чем устраивало, подчёркивало, что здесь – свои, а она чужая.
Беседа за столом велась в жанре семейной хроники – кто, когда, где родился, умер, зиявшие в хронике пустоты, объяснимые, как историческими передрягами, так и трениями внутри семьи, мать заполняла вздохами и, словно обращаясь к праотцам рода, вопрошала – в кого Илюша такой чёрствый, эгоистичный? При этом мать тщательно выбирала соус, под каким следовало подать дяде очередную главу хроники, успевала громко пересказывать её с сокращениями для глухой, как пень, тётки Фиры, которую извлекли из её замкнутого сонливого быта исключительно для полноты семейного круга.