Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сержант Кузнецов, один из лучших снайперов дивизии, огромный молчаливый сибиряк, до войны был охотником. Он сам походил на лесного зверя, только глаза у него были ласковые и наивные. Однажды он сказал Рае: «Не знаю, как немца назвать? Если сказать „зверь“, медведь обидится. Медведь, когда сытый, разве он пойдет на человека? Никогда. А немцу лишь бы терзать…» Он трогал Раю своей непосредственностью, душевной чистотой. Никто в роте не узнал, что младший лейтенант Раиса Альпер получила дурные вести; а Кузнецову Рая сказала:
— Муж написал… Мать его убили и нашу дочку, Алю. В Киеве…
Голос ее не дрогнул; спросила Кузнецова, как у них в роте — все ли благополучно, и ушла. А Кузнецов долго думал — откуда у нее столько спокойствия?
Когда-то Рая могла заплакать от резкого слова Осипа, могла всплакнуть и без причины, объясняла Вале «на меня находит»… Да, тогда было всего вдоволь: и сна, и хлеба, и слез. Говорят, что горе сушит сердце, как засуха землю. Сердце Раи оставалось живым, отзывчивым, только теперь у нее не было ни слез, ни жалоб, ни той внешней печали, которая помогает человеку перейти от острого отчаяния к налаженным будням жизни. Разве, по тому, как бились ее ресницы, как глуше становились слова, можно было догадаться, что она переживает. Ее личное несчастье казалось ей самой и безмерным и маленьким; если для других жестокие дни боев перемежались мечтами, иногда фронтовой идиллией, иногда веселым смехом вокруг костра, то Раю не покидало ощущение общего горя, оно стояло над ней, как стоял красно-черный туман над горевшими селами Смоленщины. Она вспоминала, как в санбате умирал ее бывший напарник Костя Белов. Он был на пять лет моложе Раи, казался ей мальчиком. Умирая, он все говорил о какой-то девушке, улыбался ей сухими, темными губами, кричал: «Танечка, я сейчас, сию минуту…» Она вспоминала, как они нашли ров, а в нем лежали грудные дети с почерневшими сморщенными личиками. Вспоминала и другой день: пахали, женщина шла за старой, очень худой коровой; корова не выдержала, упала на борозду, натянулись постромки, в ее больших глазах были слезы, а женщина стояла рядом и тоже плакала…
Когда при Рае говорили «мы им отплатим тем же», она качала головой: нельзя отплатить тем же. Никогда немецкая мать не переживет того, что пережила она, когда узнала про Бабий Яр… «Мстишь?» — спросил ее как-то Белов. Она ответила: «Нет. Воюю». Она воевала, потому что не могла жить, пока не повергнуто то страшное, что газеты называют «фашизмом». И это ощущение необходимости, разумности войны ее поддерживало: люди дивились — хрупкая женщина, она выносила все тяготы окопной жизни лучше многих рослых и сильных. Два месяца она пролежала в госпитале — осколок мины попал в ногу, кость не была задета, но рана медленно срасталась. Она скрыла от Осипа, что была ранена. Когда она вышла из госпиталя, полковник предложил ей отправиться на курсы. Она отказалась, снова взяла снайперскую винтовку: «Нужно наверстать…» На ее счету теперь было пятьдесят три немца.
Наступление, которое началось в горячие дни июля, не прекращалось. То один, то другой фронт, прорывая вражескую плотину, устремлялся на запад; и когда бои затихали на юге, они вспыхивали на севере; они перекидывались с Днепра к Ильменю, из Новгорода в Ровно. Двинулся весь огромный фронт, но двигался он как бы порывами; враг не знал, где завтра разразится очередной удар. На участке, где стояла дивизия Раи, уже два месяца не было серьезных боев. Каждый день шумела артиллерия, бомбардировщики аккуратно скидывали свой груз, разведчики шарили по блиндажам противника. Создался свой распорядок: знали тихие часы, спокойные дороги — изучили привычки противника. Напарник Раи, Чубарев, говорил: «Наш сезон — снайперский…»
Был морозный ветреный день. Рая подумала: сегодня должен быть пятьдесят четвертый… Она сидела в теплой землянке, поджидала Чубарева. Вынула письмо Осипа и снова его перечитала. Вчера, получив письмо, она не могла думать ни о чем, кроме Али. Сейчас она чуть не вскрикнула: Осип!.. Она поняла все, что он пережил в Киеве; до нее дошли его горе, его любовь — невнятная, незаметная — и она ее не замечала, — большая, как жизнь. Рая почувствовала теплоту его дыхания, силу и вместе с тем детскую беспомощность его широкой костистой руки. Что ж это такое, ничего я не видела, думала — сухой, а каждое слово жжет… Искала любовь в книгах, а любовь была рядом. Как странно устроены люди, нужно столько страданий, чтобы понять самое простое!.. Ей стало бесконечно жалко Осипа — так может жалеть только любящая женщина большого и сильного человека, которого никому в голову не придет пожалеть. Вечером напишу, все напишу, чтобы он знал, что мы действительно вместе, может быть, не будет былой легкости, но будем с ним жить по-настоящему…
В землянку зашел капитан Цыганков из седьмого отдела. Он замерз, бил обледеневшими руками по груди, тяжело дышал; потом его полушубок сдался, запотел, и капитан блаженно улыбнулся. Он рассказал, что прислали передвижку — будут передавать фрицам обращение «Свободной Германии», ну и музыку, — чтобы слушали.
— Я летом был на таком вещании — на Калининском фронте. Фрицы обожают музыку… Там был один лейтенант — переводчик, он себя называл крысоловом, песенку сочинил, как он играет на дудочке, а фрицы выползают из блиндажей. Смешно…
До немецких окопов сто метров. Ночи теперь светлые — молодая луна, много снега…
Было тихо, и вдруг раздались сладкие, пожалуй, чересчур сладкие звуки. Это вальс Штрауса. Рая его играла… Она на минуту забылась — вспомнила Киев, счастье. Снег был зеленоватым. Вот бугорок и елочка — там у них НП… Еще один вальс, такой он грустный, что непонятно, как под него могли танцовать, под него бы плакать — у камина, с уютом, с носовым платочком…
Немцы открыли сильный огонь. Капитан Цыганков ругался:
— Не дали передать обращения…
Больше не было ни вальсов, ни тишины. Рая жадно вглядывалась вдаль.
— Пятьдесят четвертый. Пятьдесят пятый.
Пальцы отмирали. Длинные ресницы поседели от холода.
Капитан Цыганков не мог успокоиться:
— Фрицы здесь дикие. Даже Штраус не действует. Обращения не передали…
Кузнецов усмехнулся:
— Ну и не передали. Обойдутся без обращения.
— Нужно их переубеждать.
— Переубедишь ты таких разговорами… Вот она двоих переубедила, это точно.
Рая согрелась в землянке. Горело лицо; клонило ко сну. Прибежал вестовой, рявкнул:
— Товарищ младший лейтенант, вас полковник требует.
Тихо он добавил:
— Поздравить хочет. Вы можете лесочком пройти, в это время он никогда не стреляет…
Рая шла среди елок. Повалил неожиданно крупный снег, а ветер улегся. В голове Раи звенел вальс, грустный и глупый. Она не думала ни об убитых немцах, ни о предстоящей беседе с полковником. Ей казалось, что она идет с Осипом по святошинскому лесу — когда они только поженились, поехали в дом отдыха, там встречали Новый год… Осип держит ее за талию и ничего не говорит. А снег кружится, и кружатся в голове звуки. И тихо, так тихо, как еще никогда не было на свете.
Снаряд обломал несколько елок. Когда вестовой, который шел далеко позади, подбежал к Рае, она больше не дышала.
— Что за дурацкая случайность, — кричал полковник.
Потом он сам на себя рассердился: почему дурацкая?
Все здесь глупо и все логично — война… Вот девушку жаль. Хорошая была девушка.
Когда Раю хоронили, ее винтовку торжественно вручили снайперу Кузнецову. Он начал говорить твердо:
— Обязуюсь бить ненавистного врага…
Сорвался голос. Кузнецов заморгал и глухо, как будто говорил сам с собой, закончил:
— Большое горе у нее было — дите замучили. Никогда я этого не забуду…
Он поднял винтовку над головой, потом поднес ее к губам и бережно поцеловал.
21
Христине казалось, что она тяжело больна: двоилось в глазах, мучили то сердцебиение, то рвота. Лагерный врач Фуснер сказал:
— Ничего серьезного, возрастные явления и нервы, то есть критический возраст женщины плюс критическое положение Германии…
Он слишком много позволяет себе! Недавно он заявил Христине:
— Дантисты собираются удалять зубы через нос.
Она не поняла. Он объяснил:
— Никто не смеет раскрыть рот…
Несколько дней тому назад Христина была у своей старой подруги Энхен — праздновали выздоровление брата Энхен, Рихарда, который был ранен на Восточном фронте. Пришли родственники Энхен — чета Галле, недавно приехавшие из Берлина. Госпожа Галле, полная астматическая блондинка, кудахтала:
— Это такой ужас! Фриц заболел, его лечат синим светом, ничего нет удивительного — он подымался, а дом начал гореть, лифт застрял между этажами, Фрицу сказали, чтобы он спрыгнул, но у него отнялись ноги. Разве это не кошмар? Я купила ему ко дню рождения севрскую вазу, теперь невозможно найти в магазинах что-нибудь приличное, а это была замечательная ваза, ее привез один отпускник из Франции, он хотел пятьсот марок, отдал за полтораста, наверно она стоила тысячу. Доктор Винтер сказал, что она музейная, и, можете себе представить, ваза тоже пошла прахом!..