Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот мои «литературные» дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) — буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание [8; 406–407].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. La Favierre, 28 августа 1935 г.:
За последние годы я очень мало писала стихов. Тем, что у меня их не брали — меня заставили писать прозу. Пока была жива «Воля России», я спокойно могла писать большую поэму, зная — что возьмут. (Брали — всё, и за это им по гроб жизни — и если есть — дальше — благодарна.) Но когда В<оля> Р<оссии> кончилась — остался только Руднев[141], а он сразу сказал: — Больших поэм мы не печатаем. Нам нужно на 12-ти страницах —15 поэтов.
Куца же мне было деваться с моими большими вещами? Так пропал мой Перекоп — месяцев семь работы и 12 лет любви — так никогда не была (и навряд ли будет) кончена поэма о Царской Семье. Так пропал мой французский Молодец — La Gars — и по той же причине: поэмы не нужны А мне нужно было — зарабатывать: и внешне оправдывать свое существование. И началась — проза. Очень мной любимая, я не жалуюсь. Но все-таки — несколько насильственная: обреченность на прозаическое слово.
Приходили, конечно, стихотворные строки, но — как во сне. Иногда — и чаще — так же и уходили. Ведь стихи сами себя не пишут. А все мое малое свободное время (школьные проводы Мура, хозяйство, топка, вечная бытовая неналаженность, ненадежность) — уходило на прозу, ибо проза физически требует больше времени — как больше бумаги — у нее иная физика.
Отрывки заносились в тетрадь. Когда 8 строк, когда 4, а когда и две. Временами стихи — прорывались, либо я попадала — в поток. Тогда были — циклы, но опять-таки — ничего не дописывалось: сплошные пробелы: то этой строки нет, то целого четверостишия, т. е. в конце концов — черновик.
Наконец — я испугалась. А что если я — умру? Что же от этих лет — останется? (Зачем я — жила??) И — другой испуг: а что если я — разучилась? Т. е. уже не в состоянии написать цельной вещи: дописать. А что если я до конца своих дней обречена на — отрывки?
И вот, этим летом стала — дописывать. Просто: взяла тетрадь и — с первой страницы. Кое-что сделала: кончила. Т. е. есть ряд стихов, которые — есть. Но за эти годы — заметила — повысилась и моя требовательность: и слуховая и смысловая: Вера! я день (у стола, без стола, в море, за мытьем посуды — или головы — ит. д.) ищу эпитета, т. е. ОДНОГО слова: день — к иногда не нахожу — и — боюсь, но это, Вера, между нами — что я кончу как Шуман, который вдруг стал слышать (день и ночь) в голове, под черепом — трубы en ut bemol — и даже написал симфонию en ut bemol — чтобы отделаться — но потом ему стали являться ангелы (слуховые) — и он забыл, что у него жена — Клара, и шестеро детей, вообще — всё — забыл, и стал играть на рояле — вещи явно-младенческие, если бы не были — сумасшедшие. И бросился в Рейн (к сожалению — вытащили). И умер как большая отслужившая вещь.
Есть, Вера, переутомление мозга. И я — кандидат. (Если бы видели мои черновики. Вы бы не заподозрили меня в мнительности. Я только очень сознательна и знаю свое уязвимое место.)
Поэтому — мне надо торопиться. Пока еще я — владею своим мозгом, а не он — мной, не то — им. Читая конец Шумана, я всё— узнавала. Только у него громче и грознее — п. ч. — музыка: достоверный звук. <…>
Во всяком случае, пока—я справляюсь [9; 293–294].
Марк Львович Слоним:
В 1936 году, когда Аля готовилась к отъезду, а Сергей Яковлевич уже служил в Союзе возвращения на родину и полностью сотрудничал с большевиками, МИ закончила поэму об убийстве царской семьи и решила прочитать ее у Лебедевых, но попросила, чтобы среди немногих приглашенных на этот вечер обязательно был я.
МИ объяснила, что мысль о поэме зародилась у нее давно как ответ на стихотворение Маяковского «Император». Ей в нем послышалось оправдание страшной расправы, как некоего приговора истории. Она настаивала на том, что уже неоднократно высказывала: поэт должен быть на стороне жертв, а не палачей, и если история жестока и несправедлива, он обязан пойти против нее.
Поэма была длинная, с описаниями Екатеринбурга и Тобольска, напоминавшими отдельные места из цветаевской «Сибири», написанной в 1930 году и напечатанной в «Воле России» (кн. 3–4, 1931). Почти все они показались мне очень яркими и смелыми. Чтение длилось больше часу, и после него все тотчас же заговорили разом. Лебедев считал, что — вольно или невольно — вышло прославление царя. <…> МИ пожала плечами: «Но ведь всем известно, что я не монархистка, меня и Сергея Яковлевича теперь обвиняют в большевизме». Тут все наперебой начали ее убеждать, что дело не в том, что вы думаете, а какое впечатление производят ваши слова. Как всегда спокойная Маргарита Николаевна Лебедева умерила наш пыл, спор ведь оставался чисто теоретическим, поэму все равно негде было печатать. МИ задумалась, потом с усмешкой заметила, что, пожалуй, когда-нибудь напишут на первой странице «Из посмертного наследия Марины Цветаевой». Но этому предсказанию не суждено было сбыться. Перед отъездом МИ в Россию, в 1939 году поэма об убийстве царской семьи и значительное количество стихов и прозы, которые МИ справедливо называла «неподходящими для ввоза в СССР», были — при содействии наших иностранных друзей — отосланы для сохранения в международный социалистический архив в Амстердаме: его разбомбили гитлеровские летчики во время оккупации Голландии, и все материалы погибли в огне [1; 345–346].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Ване, 29 марта 1936 г.:
Живу под тучей — отъезда. Еще ничего реального, но мне — для чувств — реального не надо.
Чувствую, что моя жизнь переламывается пополам и что это ее — последний конец.
Завтра или через год — я все равно уже не здесь («на время не стоит труда…») и все равно уже не живу. Страх за рукописи — что-то с ними будет? Половину — нельзя везти! а какая забота (любовь) — безумная жалость к последним друзьям: книгам — тоже половину нельзя везти! — и какие оставить?? — и какие взять?? — уже сейчас тоска по здешней воле; призрачному состоянию чужестранца, которое я так любила (stranger hear)[142] — состоянию сна или шапки-невидимки… Уже сейчас тоска по последним друзьям: Вам, Лебедевым, Андреевой (все это мне дала Прага, Париж не дал никого: что дал (Гронского) взял…)