Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 31 августа 1931 г.:
Живу из последних (душевных) жил, без всяких внешних и внутренних впечатлений, без хотя бы малейшего повода к последним. Короче: живу как плохо действующий автомат, плохо — из-за еще остатков души, мешающей машине. Как несчастный, неудачный автомат, как насмешка над автоматом [8; 395].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 1 января 1932 г.:
Весной будет ровно десять лет как я уехала из России, летом — ровно десять лет как приехала в Чехию, осенью (1-го ноября) — ровно семь лет как уехала из Чехии, т. е. приехала во Францию. А странно: Чехия — как период времени в моей памяти гораздо больше чем Франция, я бы сказала: в Чехии пробыла семь, в Париже три. Франции несмотря на всё (этому всему — знаю цену!) я всё-таки как-то не полюбила, может быть потому что мне ее — душевно — нечем помянуть. Настоящих друзей здесь у меня не было, были кратковременные дружбы, не выжившие. Единственный человек, которого я здесь по-настоящему полюбила, который меня во Франции по-настоящему полюбил, была Елена Александровна Извольская, которая уехала — замуж в Японию <…>. Во Франции — за семь лет моей Франции — выросла и от меня отошла — Аля. За семь лет Франции я бесконечно остыла сердцем, иногда мне хочется — как той французской принцессе перед смертью — сказать: Rien ne m’est plus. Plus ne m’est rien[135].
Кроме Мура: очень сложного и трудного, но пока (тоже на какие-нибудь семь лет) во мне нуждающегося. После этих семи — или десяти лет — я уже на земле никому не нужна, м. б. тогда и начнется моя настоящая: одинокая и уединенная жизнь, которая у меня кончилась с семнадцати лет. Может быть я тогда напишу еще несколько хороших вещей, может быть одну вещь: мою. Я пока еще живу на старый — отчасти российский, отчасти чешский — капитал (смешно звучит — от меня — да еще в эту зиму!). Париж мне душевно ничего не дал. Знаете как здесь общаются? Гостиные, много народу, частные разговоры с соседом — всегда случайным, иногда увлекательная беседа и — прощай навсегда. Так у меня было много раз, потом перестала ходить (пишу о французах). Чувство, что всякий все знает и понимает, но занят целиком собой, в литературном кругу (о котором пишу) — своей очередной книгой. Чувство, что для <неразборчиво> тебя места нет. Так я недавно целый вечер пробеседовала с Alain Gerbault[136], знаменитым одиноким путешественником (A la poursuite du soleil)[137]. И — что же? Да то, что самая увлекательная, самая как будто — душевная беседа француза ни к чему не обязывает. Безответственно и беспоследственно. Так, как говорит со мной, говорит с любым, я только подставное лицо, до к<оторо>го ему никакого дела нет. Французу дело до себя. Это у них называется искусством общения.
Эх дружба, любовь двухдневная —И забвенье на тысячу дней!Короткая память душевнаяУ здешних людей…
Так писала в 1912 году одна молодая поэтесса о Петербурге, точь-в-точь это же говорю в 1932 г. о Париже — я. Может быть это, по существу, сказано о всей стране здесь (das Hier-Land)[138].
А может быть всё это оттого, что я никому не хочу нравиться и (именно потому) — не нравлюсь, может быть дело во мне. Не сомневаюсь, что те же французы с другими русскими… Но я бы не хотела быть — теми другими русскими…
А от русских я отделена — своими стихами, которых никто не понимает, своим своемыслием, которое одними принимается за большевизм, другими — за монархизм иль анархизм, своими особыми взглядами на воспитание (все меня тайно осуждают за Мура), опять-таки — всей собой.
Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему — не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут.
Словом, точное чувство: мне в современности места нет. Дали бы на выбор — взяла бы самый маленький забытый старый городок, где угодно, лучше всего — нигде, с хорошей школой для Мура и близкой окраиной — для себя. Так я могла бы прожить до смерти. Но этого у меня не будет [8; 398–399].
Марк Львович Слоним:
В 1931 году положение МИ сильно ухудшилось — во всех отношениях. Она болела, от малокровия и плохого питания у нее вылезали волосы, денег совсем не было, она писала Тесковой: «Такая жизнь — живем в долг в лавочке, и часто нет одного франка пятнадцати сантимов, чтобы ехать в Париж, — при моей непрестанной работе, все-таки незаслуженна. Погубило меня — терпение, моя семижильная гордость, якобы все могущая: и поднять, и сбросить, и нести, и снести». В 1932 году стало еще хуже: из экономии переехали из Медона в другой пригород — Кламар, сменили две квартиры, а позже обосновались в рабочем предместье Иссиле-Мулино. «Воля России» закрылась, в Праге шло сокращение «русской акции», и ежемесячной субсидии в пятьсот крон (около 400 франков) не стало. Были месяцы, когда пять франков в день за вязанье Алей шапочек составляли единственный постоянный заработок семьи. «Мы медленно подыхаем с голоду», — говорила МИ. Им не удалось бы выжить без помощи друзей, особенно Саломеи Николаевны Гальперн, бывшей княжны Андрониковой. <…> Кое-что иногда уделяла Тескова из своего ограниченного бюджета. Но все же МИ была неправа и несправедлива, говоря, будто ей помогали одни только женщины. Помимо Святополк-Мирского, и В. И. Лебедев, и я делали все, что могли, да и «Воля России» не была женским журналом. За три статьи, напечатанные Лебедевым на сербском языке в белградском «Русском архиве» в 1934, 1935 и 1936 годах, МИ послали тройной гонорар, присоединив к нему (без ее ведома, конечно), что причиталось мне за статью о ней в том же издании. С 1935 года Сергей Яковлевич стал платным работником Союза возвращения на родину, но МИ, конечно, и не подозревала, что деньги, которые он приносил домой, шли из особых фондов советской секретной службы [1; 346–347].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Кламар, 24 ноября 1933 г.:
Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно — и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это — лирическая проза, но все-таки — после стихов! Конечно, пишу иногда, вернее — записываю приходящие строки, но чаще не записываю, — отпускаю их назад — ins Blaue![139] (никогда Graue[140], даже в ноябрьском Париже!)
Вот мои «литературные» дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) — буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание [8; 406–407].