Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мальчик! Мальчик!
Он родился в полдень, в Воскресение, первого числа первого весеннего месяца. По приметам всех народов должен быть сверхсчастливым. Дай Бог!
Я видно повзрослел, или состарился. К этому мальчику испытываю особую нежность, особый страх за него. Я не хотел иметь ребенка, а вот появился «нежеланный» и мне странно, что я мог не хотеть его, такое крепкое и большое место занял он во мне. Окрестим его Георгием в память всех бывших и в честь всех грядущих Георгиев.
В его появлении на свет (случилось оно неожиданно — врачи неправильно произвели расчет) принимала участие чуть ли не вся женская половина местной русской колонии. Очень горячо отозвались на его рождение многие и многие, от кого никак не мог бы ждать участия. Из Берлина, Парижа, Праги наприсылали целую кучу детских вещей. Прием ему оказанный, пока что, оправдывает дату и день его рождения [13; 315].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной тетради:
…В тот день были поставлены на ноги все Мокропсы и Вшеноры. Я и не знала, что у меня столько друзей. Радость, когда узнали, что сын была всеобщей. Поздравления длились дней десять.
1) Союз предложил С. назвать сына Иван, Лутохин <…> предлагает Далмат, я хотела Борис, вышел — Георгий.
Борисом он был 9 месяцев во мне и 10 дней на свете. Но — уступила. Уступила из смутного и неуклонно-растущего во мне чувства некоей несправедливости, неполности, нецельности поступка. Борисом (в честь Б. П.) он был бы только мой, этим именем я бы его отмежевала от всех. Радость С. меня растрогала и победила: раз радость — то уж полная радость, и дар — полный дар.
г) Назовя мальчика Борисом, я бы этим самым ввела Б. П. в семью, сделала бы его чем-то общим, приручила бы его — утеряла бы Б. П. для себя. Тонкое, но резко-ощутимое чувство.
3) Имя Борис не сделает его ни поэтом (достаточно <пропуск одного слова>!) ни Пастернаком.
4) Хороша звуковая часть: Георгий Сергеевич Эфрон — вроде раската грома.
5) Св. Георгий — покровитель Москвы и белых войск. Ему я своего будущего сына тогда, в Москве, посвятила. Имянины мальчика будут 23-го апреля, в Егорьев день — когда скот выпускают и змеи просыпаются — в Георгиев день — праздник Георгиевских кавалеров. Георгий — символ Добровольчества. (Одна чекистка — в 1922 г. — мне (была перехвачена та почта) — «Почему они все — Жоржики?» — «Не Жоржики — а Георгии!»)
6) и главный (все главные!) довод: — Назвав его Борисом я бы этим отреклась от всего будущего с Б. П. — Простилась бы. — Так, за мной остается право.
7) легче уступить, чем настоять.
Девиз своему сыну я дарю:
Ne daigne![131]
* * *Неожиданно осенило за несколько дней до его рождения, применительно к себе, без мысли о нем. (М. б. он во мне — мыслил?) Девиз, мною найденный и которым счастлива и горда больше, чем всеми стихами вместе. Ne daigne — чего? Да ничего, что — снижает: что бы оно ни было. Не снисхожу до снижения (страха, выгоды, личной боли, житейских соображений — и сбережений).
Такой девиз поможет и в смертный час.
Внешность — аккуратная светлая голова, белые ресницы и брови, прямой крупный нос, чуть раскосые, с длинным разрезом средней величины стально-синие глаза, рот с сильно-выступающей припух<лой?> верхней губой, острый подбородок. Руки с чудесными глубокими линиями жизни, ума и сердца. Глубока и сильна линия дарования (на левой руке — от четвертого пальца вниз).
Общее выражение: добродушное, милое. Ни секунды не был красен. Все говорят: красавец. (М. Н. Лебедева — «Таким маленьким красивыми быть не полагается».) Красивым не назову, но — мой: сердце лежит!
Через лоб — огромный и совершенно-законченный — ярко-голубая жила: Zornesader[132].
Уменьшительные: Егорушка и чешское Иржик (был у чехов такой король) — на память о Чехии [10; 338–339].
1925–1939
Парижские термы[133]
Марк Львович Слоним:
31 октября 1925 года Марина Цветаева, девятимесячный Мур и двенадцатилетняя Аля (Ариадна) приехали в Париж. Их приютила Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова, крестная мать Мура. Черновы жили бедно в отдаленном рабочем квартале возле Биллет, напротив канала Урк, и из своих трех комнат одну отдали приехавшим. Ольга Елисеевна очень любила Марину Ивановну, ее дочери — молодые девушки Оля, Наташа и Адя — восхищались стихами Цветаевой, смотрели на нее вначале чуть ли не с обожанием, делились с гостями чем могли и старались устроить их как можно лучше. Но МИ особой благодарности к ним не испытывала и как будто не замечала их забот. В письмах называла Черновых «нашими хозяевами» (а ведь это были искренние друзья), жаловалась на тесноту, на шум убогих улиц, на невозможность сосредоточиться. Она увидала Париж фабричной окраины, и после мирной тишины ее деревенских жилищ в Чехословакии окружающая обстановка очень ее подавляла.
У Черновых ей удалось, однако, закончить свою самую длинную и, вероятно, самую значительную поэму «Крысолов» — и даже за настоящим письменным столом, его дала ей Ольга Чернова (впоследствии вышедшая замуж за Вадима, сына Леонида Андреева). Такая роскошь очень редко выпадала на долю МИ — только когда она у кого-нибудь гостила. В течение долгих лет письменным столом служил ей по преимуществу кухонный, она говорила с иронией «Он у меня и для телесной и для духовной пищи» [1; 326].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, 7 декабря 1925 г.:
Квартал, где мы живем, ужасен, — точно из бульварного романа «Лондонские трущобы». Гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде — ни кустика. Есть парк, но 40 мин<ут> ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем — вдоль гниющего канала [8; 343].
Марк Львович Слоним:
В конце 1925 года в Париж приехал муж МИ, Сергей Яковлевич Эфрон. Я видел их обоих в январе 1926 года, проездом в Гавр <…>.
МИ показалась мне несколько растерянной. Париж ей явно не нравился, но она бодрилась, говорила об устройстве своего публичного выступления и вскользь упомянула о работе над статьей «Поэт о критике». Сергей Яковлевич переживал свое очередное увлечение — он был погружен в евразийские дела и подготовку «Верст» [1:327].
Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма М. С. Булгаковой. 1968 г.:
За чисто внешней необихоженностью нашего быта стояла железная мамина дисциплина и организованность. Все были сыты, одеты, обуты — что маме стоило больших усилий, при почти полном отсутствии средств — ведь жилье стоило дорого, на «терм» уходила львиная доля средств — заработанных, «пожертвованных», взятых в долг. Ели — из мяса — только конину; на базаре брали только самую мелкую картошку, самое дешевое из остатков зелени и т. д. Яйца бывали только на Пасху; сливочное масло — только для папы и Мура. Сладкого не бывало вообще. Вещи были с чужого плеча, обувь — с чужих ног. За всю мою жизнь во Франции, за все годы у меня было два новых платья: первое мне сшили Наташа и Оля Черновы, в год нашего приезда, второе сшито подругой в 1937, в год моего возвращения в СССР, а было мне 24 года! Маме, правда, что-то перешивалось и иногда шилось — ей ведь приходилось выступать на вечерах, надо было «прилично выглядеть». Мама вставала рано; что бы ни было, как бы ни мешала жизнь — садилась за стол и работала в утренние часы; шла к столу ежедневно, ежеутренне, как рабочий к станку. Утром ничего не ела, только пила кружку черного кофе. Немудрящий завтрак готовила я (маленькому Муру что-то варилось отдельно). За покупками обычно ходила я, это была часть Муриной прогулки. Потом шли с Муром догуливать, мама ставила варить суп (в нем же варилась картошка на второе), обычно еще бывали бессменные конские котлеты — много хлеба, мало мяса, но все сыты, — и продолжала работать. Обедали вместе — мама ела очень мало. Еду старались готовить на 2–3 дня, иногда с вечера. Во 2-й половине дня мама любила гулять с нами, детьми, ходила в Медонский лес, в Бельвю, делали большие пешие прогулки по banlieue, доходили до Севра, Сены; иногда ездили на электричке куда-н<ибудь> и там бродили; изредка ездили на целый день в Версаль [5; 172–173].