Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Издатели журнала «Своими путями», провозглашая стремление пристально всмотреться и лучше понять теперешнее лицо России, на деле видели там то, что им хотелось увидеть. В статье «Эмиграция» Эфрон писал: «Эмигрантский процесс обратен российскому – в России жизнь побеждает большевизм, здесь – жизнь побеждена десятками идеологий». «Жизнь побеждает большевизм» – эмигрантские политики хотели верить в это; эта формула давала надежду на будущее. Но Эфрон еще не примирился с большевиками и не был намерен ждать, когда они исчезнут сами собой. В той же статье он «конспиративно» писал об антибольшевистской деятельности эмигрантских политических групп: «Внешние и внутренние условия требуют совершенно иных методов борьбы. Тактика, приспособленная к внешним условиям, связь с действительными антибольшевицкими группами в России являются уже задачами чисто политической работы, требующей, кроме героизма, качеств, я бы сказал, специфических. ...Необходимо обладать особым психическим складом и редкой совокупностью способностей, чтобы отправиться в Россию для пропаганды или для свершения террористического акта, или для связи с намеченной российской группой». Одного этого пассажа было достаточно для НКВД, чтобы приговорить Эфрона к расстрелу, и никакая его последующая работа в этой организации не могла отвести от него удара.
Необоснованная уверенность в вырождении и непопулярности большевизма в России подводила черту под Добровольчеством – оно не годилось для новых методов борьбы. Но на чем основывалась эта уверенность? Говоря об эссе «Октябрь (1917)», я обратила внимание читателей на фразу: «Я недооценил сил большевиков...» Как тогда Эфрон не мог оценить силу большевиков, так в середине двадцатых и позже он не мог представить себе уровень их безнравственности, отсутствие каких бы то ни было нравственных принципов в их практике. Когда после бегства Эфрона Цветаева заявила французской полиции: «его доверие могло быть обмануто», – она, вероятно, даже не понимала, насколько была права. Обмануто было доверие огромного числа людей во всем мире, в том числе и среди русских эмигрантов возраста и судьбы Эфрона. Понимая силу эмиграции – особенно в первое десятилетие, – большевики не только вели среди нее пропаганду, не меньшую, чем внутри страны, но и устраивали всякого рода провокации. Эмигранты, занимавшиеся, как им казалось, антибольшевистской деятельностью, на самом деле работали на НКВД. Эта сеть была заброшена очень широко и глубоко; самый известный пример – операция «Трест».
Об этом страшно думать, но нельзя забывать. Различные эмигрантские организации были уверены, что связаны с русским подпольем. В Россию, рискуя жизнью, пробирались их эмиссары, устраивались подпольные «съезды», распространялась антисоветская литература – и никто не подозревал, что вся эта «деятельность» инспирирована НКВД. Попался на эту удочку и Эфрон. Новым жизненным этапом оказался для него переезд в Париж, встреча с П. Сувчинским и князем Д. Святополк-Мирским, под влиянием которых он примкнул к «левым» евразийцам, начал работать в их издательстве, издавать вместе с ними журнал «Версты», потом газету «Евразия». Близко знавшая Цветаеву и Эфрона Е. И. Еленева сказала мне, что Эфрону по складу характера требовался вожатый: «любой мог взять его и повести за собой». Теперь таким «вожатым» стала идеология евразийства, полностью заменив монархизм и Добровольчество.
Я не возьмусь излагать историко-философскую и геополитическую теории евразийства; скажу только, что Россия представала в них как некий особый континент, неповторимый мир Европа—Азия, вехами истории которой на первом съезде Евразийской организации были названы Чингисхан, Петр Великий и Ленин. Отвергая большевизм и коммунизм, евразийцы не отвергали происшедшую революцию и искали путей ее «преодоления». Одним из важных пунктов их философии являлось мессианское предназначение России-Евразии. К концу двадцатых годов внутри евразийства произошел раскол: часть из них не хотела оставаться на позициях чистой теории и философии и искала путей политического действия. В их интересы входило не только историческое прошлое России, но, главным образом, ее настоящее; они находили живое и привлекательное сперва в советской литературе и кино, потом и в отдельных явлениях советской жизни. К этому левому крылу примкнул Сергей Эфрон. Можно предположить, что евразийство было еще и возможностью самоутвердиться, найти отдельное от Цветаевой место в жизни. Как большинство евразийцев, он не знал, что движение находится под полным контролем советской контрразведки.
«Не могу принять» Эфрона стало обращаться в противоположную сторону; он начинает искать позитивное в новой России, признавая желаемое действительным, не обращая внимания на то, что прежде считал неприемлемым. В 1932 году Цветаева сетовала: «С. Я. совсем ушел в Сов. Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет». Этическое отношение к происходящему уступило место политическому – диктуемому политической практикой. Эфрон позволил своему сознанию трансформировать понятие зла.
Трагическое расхождение с мужем Цветаева датировала временем работы над поэмой «Перекоп» (начата 1 августа 1928 года): «а сам перекопец ... к Перекопу уже остыл». В действительности процесс этот начался раньше: в 1926 году как бы в полемике с мужем, увлекшимся другими идеями, Цветаева вернулась к теме Добровольчества. Непосредственным толчком послужило чтение «Шума времени» Осипа Мандельштама – по существу, главки «Бармы закона», других она не касается, – возмутившего Цветаеву ироническим отрицанием Добровольчества. Цветаева ринулась на защиту, обрушившись на Мандельштама в открытом письме «Мой ответ Осипу Мандельштаму». Горячность, нежелание вчитаться в смысл слов Мандельштама, нетерпимость и абсолютно несвойственная Цветаевой грубость этого выпада – все, на мой взгляд, свидетельствует о ее чрезвычайной, личной задетости «Бармами закона». Это ответ не столько Мандельштаму, сколько Сергею Яковлевичу. Но еще бо́льшим ударом, чем сам «Шум времени», оказалось для Цветаевой то, что журналы, где она сотрудничала (в том числе «Версты», числившие ее в «ближайших сотрудниках» и одним из редакторов которых был Эфрон, и «Современные записки»), отказались печатать этот отзыв. Цветаева почувствовала себя единственной защитницей Белого движения; она начала новую работу, задуманную как его летопись, но не оконченную – «Несбывшаяся поэма». Верная своим идеям, Цветаева не переосмысливает Добровольчество, но ставит его в ряд с аналогичными историческими событиями разных веков: Французской революцией и Греческим освободительным движением: