Богдан Хмельницкий. Книга первая Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь стояла тихая, звездная, теплая.
Все было спокойно в переполненном ароматами воздухе, город спал в темноте. Только с замковых стен доносилось протяжно и глухо: «Вар-туй!.. вар-туй!..» — да издали, со стороны королевского замка, доносились временами волны веселой музыки. Стоя на некоторой возвышенности, он казался теперь Марыльке каким-то волшебным замком. Он весь горел огнями, и от этого остроконечные башни и спицы его казались еще темнее.
Марылька бросила в его сторону полный ненависти и зависти взгляд, стиснула крепко свои хорошенькие губки и быстро двинулась вперед.
В глубине сада, у самой замковой стены, она заметила маленькую часовенку. Сердце ее забилось усиленно, когда она вложила большой ключ в замочную щель; с трудом повернула она его и, толкнувши с силою дверь, очутилась в небольшой часовне.
Две большие иконы во весь рост человека поднимались прямо против дверей. У распятия горела большая красная лампада и освещала всю внутренность часовни таинственным и нежным полумраком. В глубине ее стоял черный бархатный аналой. Большая подъемная плита с железным кольцом образовывала пол.
В доме носился относительно этой часовни какой-то таинственный, романтический рассказ. Но Марылька теперь не думала о нем.
«Придет или не придет? — вот что волновало ее и заставляло биться тревожно ее неробкое сердце. — Зося говорила, что устроила ему проход сквозь потайную калитку, а что, как заметили вартовые, а что, как его задержит что-либо, а что, как он не захочет прийти?» Это последнее предположение возмущало всю душу Марыльки.
— Нет, нет, — шептала она, — он не забыл своей Марыльки, он придет ко мне, как и примчался по моему письму.
Так прошло полчаса в тишине и молчании, прерываемых только иногда веселым взрывом скрипок, который доносился слабым отголоском из королевского замка в эту уединенную тишину.
Богдана не было.
В высокие, стрельчатые окна часовни смотрело звездное небо, а сквозь полуоткрытые двери вливался душистый летний воздух. Волшебный замок сиял издали всеми своими блистающими огнями...
Слух Марыльки до того обострился, что, казалось ей, слышен был треск самой отдаленной ветки, падающей в саду.
— О боже, боже... неужели не придет? Неужели забыл? — шептала она, опускаясь на колени перед темным распятием. — В нем все мое спасение; он один только может вырвать отсюда меня!
Но потемневшее распятие глядело, казалось, с холодною суровостью на молодую красавицу, расточавшую суетные молитвы у его ног.
Вдруг до слуха Марыльки явственно долетел шелест раздвигаемых ветвей... так, так... еще и еще... шаги! Шаги!
Чуть не вскрикнула Марылька, чувствуя, как сердце ее замерло на мгновение, а потом снова забилось горячо и поспешно с неудержимою быстротой.
Одним движением руки она сбросила с плеч свое белое покрывало, заломивши руки, сложила их на аналое и опустила на них свою золотистую головку.
Шаги приближались. Теперь она могла уже явственно различать их. Вот кто-то остановился в дверях.
«Любуется, любуется...» — пронеслось в голове Марыльки, и она застыла еще неподвижнее в позе молящегося ангела.
А в дверях уже действительно стояла высокая и статная фигура Богдана.
Заступивши собою весь свет, проникавший в двери, он казался каким-то могучим, темным силуэтом, и только драгоценное оружие, парча и камни тускло блистали на нем при слабом свете лампады.
Перед ним, в глубине часовни, стояла на коленях Марылька, склонившись на аналой своей усталой головкой. Во всей ее позе было столько трогательной простоты и грусти, что Богдан почувствовал снова прилив необычайной нежности к этому слабому одинокому существу.
«Голубка моя! Дожидалась меня!.. Забылась... или заснула в молитве... не слышит, что я уже тут», — пронеслось у него в голове. Вдруг он услышал тихий стон Марыльки, вырвавшийся с глубокой болью из ее груди.
— Марылька! — вскрикнул Богдан и бросился вперед. В одно мгновение поднялась Марылька с места.
Сначала лицо ее изобразило ужас, а потом все вспыхнуло искреннею детскою радостью и с подавленным возгласом: «Тату!» — бросилась она к Богдану.
Не успел опомниться Богдан, как две гибкие, полуобнаженные руки крепко обвились вокруг его шеи и что-то нежное, молодое, благоухающее прижалось к его груди.
— Дытыно моя, зирочка моя, рыбка моя, — шептал он порывисто, проводя ласковою рукой по ее плечам и спине. — Да посмотри ж на меня, или ты не хочешь и видеть своего татуся?
Но Марылька ничего не отвечала, а только еще горячее прижалась к Богдану, и вдруг он почувствовал, как все ее стройное тело начало нервно вздрагивать у него на груди.
— Марылька, Марысю, ты плачешь? — вскрикнул он, отрывая ее от себя и стараясь заглянуть ей в лицо; но Марылька поспешно закрыла его вуалем и, опустившись на скамью, прошептала тихо:
— Нет, я не плачу, не плачу, я такая дурная, глупая, я так обрадовалась татусю, — добавила она совсем тихо, улыбаясь виновато из-под легкой фанзы.
— Рада, рада? Так ты не забыла своего тата? Скучала?
— Ах, к чему спрашивать, — опустила печально головку Марылька, — ведь тату это все равно: четыре года я не получала от него ни весточки, четыре года встречала день божий слезой, а ночь — обманутой горькой надеждою.
— Дытятко мое! — сжал ее тонкую и нежную руку Богдан. — Неужели я тебя мог опечалить? Ведь я же тебе писал не раз и отдельно, и в листах к Оссолинскому.
Марылька слегка покраснела.
— Ничего, ничего не получала, — заговорила она поспешно, закрывая лицо руками, и замотала головкой, — раз только передал мне князь от пана сухой поклон.
— Не понимаю, почему это и как, — развел руками Богдан, — а я сам оскорблен был твоим равнодушием, твоим молчанием. Думки были, что посланная богом мне донька, попавши в магнатскую семью, опьянела от роскоши и утех да сразу и выкинула из головки какого-то казака.
— Ах, тато, тато! Как тебе не грех так обо мне думать? — всплеснула руками Марылька. — Мне только и радости было, чтобы быть с татом, сжиться с ним, делить вместе и радости, и горе. Ведь мою семью господь смел, ведь сирота я на белом свете, а меня тато вырвал у смерти и бросил на чужие, холодные руки.
— Бросил? Я думал, что тебе здесь лучше будет, чем со мной... что пан канцлер выхлопочет у Чарнецкого твои маетки...
— Может, пану тату маетки — высшее счастье в мире, а Марыльке... — Марылька остановилась, губы ее задрожали, и она окончила со слезами: — Если бы ее любил хоть кто-нибудь на земле...
— Бедная, бедная моя, — проговорил с чувством Богдан, — так тебе нехорошо живется у пана канцлера?
— О тату, тату! — вскрикнула с горечью Марылька. — Лучше б мне было в турецкой неволе, чем здесь!
Марылька начала рассказывать Богдану о том, как она мучилась, сколько она выстрадала за эти четыре года, как она молила бога, чтобы господь взял ее, одинокую, забытую, к себе. Голос ее звучал то печально и тихо, когда она говорила о своих долгих страданиях, то проникался необычайною нежностью, когда она вспоминала о том, как в долгие, бессонные ночи думала о своем любом тате Богдане и о тех недолгих, счастливых днях, которые она провела вместе с ним. Глаза ее то вспыхивали огнем, то снова глядели на него грустно и печально. Она придвинулась к нему так близко, что ее горячее, порывистое дыхание обдавало все его лицо... И от этой близости прелестного, молодого создания, и от этого нежного полумрака, наполнявшего часовню, и от певучих отголосков музыки, долетавших тихою волной, и от чарующего аромата, наполнявшего все существо Марыльки, — Богдан чувствовал, как кровь приливала к его сердцу, к вискам, как туманилось сознание, как все выскальзывало из его памяти, кроме этого дивного существа, так доверчиво льнущего к нему. Сегодняшний прием у короля придал ему еще больше силы и отваги; гордость и уверенность переполняли его сердце... Жажда жизни заставляла его биться энергичнее и сильнее. И ко всему — Марылька... Марылька, являвшаяся ему только во сне, только в мечтах, как мимолетное видение... здесь... близко, рядом с ним... шепчущая ему нежные слова... склоняющаяся своею душистою головкой к нему на плечо. Все это опьяняло Богдана и вызывало горячую краску на его красивое, гордое лицо. От взгляда Марыльки не ускользало волнение казака.
— Ах, тату мой, тату мой! — продолжала она еще мягче, еще нежнее. — Все они на меня... и все из-за панны Урсулы... говорят, что меня нельзя выпускать вместе с нею, потому что все панство засматривается на мою красу... Ах, на что мне, на что мне эта краса, и любоваться ею некому, и одно горе мне от нее! Ой тату, тату, как надоело мне все это чванное панство, все вельможи, все пиры! Ничего б я больше и не хотела, как жить в маленькой хаточке в вишневом садике, в далеком хуторке... Замучилась я тут, затосковалась... Нет, тату, у этого вельможного панства ни сердца, ни души.
— Радость моя, горличка! А я думал про тебя совсем иное! — вскрикнул горячо Богдан.