Перед бурей - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на раннее утро, в главном королевском дворце кипела уже жизнь. В аванзале, отделанной во вкусе ренессанс, с сквозным светом, напоминавшей скорее картинную галерею, стояли уже и прибывали новые нарядные гости, жаждавшие с подобострастием приема. Между группами их можно было видеть пышные того времени итальянские костюмы, пестревшие атласом, бархатом и шитьем, и изящные парижские наряды, и роскошно-красивые польские, и строгие шведские темных цветов, и черные сутаны, и блестящие латы.
Выделялся между всеми оригинальным длинным покроем, и богатой парчой, и высокой собольей шапкой наряд московского посла Алексея Григорьевича Львова{135}; важный гость высокомерно смотрел на суетившихся расписных посетителей дворца и держался в стороне.В зале стоял легкий сдержанный шепот; в нем слышалась и польская, и латинская, и французская речь, но преобладала итальянская. У дверей в королевский кабинет стояло два парадных гайдука; по зале шныряли и торопливо перебегали в другие апартаменты королевские джуры (пажи).
Раскрылась боковая дверь, и в нее вошел тучный и важный коронный надворный маршалок Адам Казановский, один из высших сановников и фаворитов короля. Маршалка особенно старила полуседая клочковатая борода и почти белые волосы, не подбритые, а зачесанные космами назад; только бегающие глаза изобличали в нем еще жизненную силу и юркость. Егомосць вошел шумно, в накинутой на плечи бархатной мантии, отороченной соболями, с таким же воротником, и окинул собравшихся презрительным взглядом. Все мертво притихли и занемели в почтительно наклоненных позах.
Сделавши общий, едва заметный поклон, Казановский величественно направился к дверям кабинета, стуча своим маршальским жезлом; но, заметив в стороне московского посла, сразу изменил надменное выражение своего лица на необычайно приветливое и, подошедши к нему, протянул ласково руку:
— Какая приятная неожиданность, — заговорил он заискивающим тоном, — ясновельможные бояре его царского величества самые желательные и самые почетные гости у нас.
— Спасибо на слове, ясный пан, — ответил просто и искренно Львов, поглаживая рукой свою русую бороду, — милости просим и к нам: Москва для врагов страховата, а для друзей таровата.
— Рад, рад, — улыбнулся как-то двусмысленно Казановский, — с добрыми, надеюсь, вестями?
— Да как пану сказать? Всякие есть... и добрые, и худые, — подозрительно оглянулся Львов на посетителей, с любопытством останавливавших на нем взоры.
— О? — изумился сконфуженно Казановский. — Это прискорбно: всякая неприятность для его царского величества причиняет еще большее огорчение нашему найяснейшему королю. Ведь он питает братскую привязанность к пресветлому московскому государю... А как, кстати, его здоровье?
— Наш пресветлый царь и великий князь всея Руси зело немощен, — вздохнул глубоко Львов, — и дни царевы, и сердце его в руце божией, но недуг еще отягчается кручиной, что дружелюбная держава, с которой закреплен прочный мир, воспитывает и таит для крамол в своих недрах... — здесь Львов понизил голос и начал шепотом вести беседу с паном маршалком; последний, встревоженный передаваемым известием, видимо, старался и жестами, и тоном успокоить возмущенного московского посла.
Из внутренних покоев выбежал с визгом королевский дурнык; на нем был надет особенный шутовской костюм, представлявший смесь из облачений католических, протестантских, униатских и греческих, а на голове надета была иезуитская шапочка с прикрепленною к ней болтавшеюся змеей; в одной руке он держал нож, а в другой факел и, звеня бубенчиками, кричал: «Угода, угода! Тарновское примирение!» Все улыбались, отворачиваясь из вежливости в сторону. А дурнык, расхохотавшись и показавши язык, крикнул всем: «Ждите, ждите, и вам будет такая угода!» — да и направился, прихрамывая, вприпрыжку, к кабинету...
Казановский, поклонившись почтительно Львову, поспешил к шуту и остановил его у дверей в кабинете.
— Ты уже слишком, вацпане, смотри, чтобы не досталось... ведь король в жалобе (трауре).
— Мы уже не в жалобе, пане маршалку, — скривился шут, — мы уже выгнали ее из сердца... ха... ха... ха! Зачем там долго трупу стоять? Мы уже думаем... э-го-го!
— Но ты уж чересчур, пане дурню.
— Не мы чересчур, пане маршалку, мы ничего не можем, — сгорбился он, — мы боимся... И кусались бы, да зубов нет, а вот кругом так зубатые звери, а над ними еще позубастее. Займите, пане маршалку, подскарбию хоть два злота, а он нам займет, — протянул шут руку.
— Досыть! Довольно! — грозно произнес Казановский, взбешенный оскорбительною выходкой шута. — Или я тебя вздую!.. Что, его королевская мосць почивает?
— Потягивается и трет себе руками найяснейший живот, — опустил шут глаза. — Мы вчера катались в Виляново, пробовали каплунов, а потом охотились немного и пробовали копченые полендвицы, а потом слушали итальянских певиц и пробовали винцо Лакрима Кристи, ну, так вот как будто и вздулись.
— Эх, не бережется он! — вздохнул Казановский.
— Да, нужно всем беречься, — подчеркнул шут, пристально глянувши в глаза пану маршалку. — Ой, угода, угода!
— Не дури, дурню, — заметил сурово маршалок, — а ступай сейчас к его королевской милости и доложи, что много народу ждет аудиенции и что прибыли чрезвычайные послы из соседних держав.
Дурнык, крикнувши еще раз: «Угода, угода!» — скрылся за небольшою, спрятанною за портьерами дверью.
Казановский проводил его злобным взглядом и стал перебирать бумаги, лежавшие в большом беспорядке на круглом, роскошно инкрустированном столе.
Кабинет короля бросался в глаза кичливою роскошью и богатством; он был убран и обставлен страшно пестро; все в нем было полно непримиримых противоречий и не выдерживало никакого стиля. На плафоне[112], в раме из лепных, кружевных арабесков, изображены были кистью итальянских художников купающиеся и резвящиеся с сатирами{136} нимфы и там же из медальонов в углах смотрели угрюмые католические святые на шаловливых красоток. Стены кабинета были покрыты изящнейшими гобеленами, составлявшими тогда невиданную редкость, а между этими тончайшими произведениями искусства грубо и резко возвышались целые арматуры из всевозможнейшего оружия. С высоких разноцветных окон и дубовых дверей спадали мягкими широкими складками бархатные портьеры, и эти же роскошные ткани поддерживались простыми стальными подковами и стременами. В углах и простенках, между мраморными и бронзовыми статуями соблазнительно-прекрасных богинь, торчали неуклюжие чучела медведей и вепрей, трофеи его королевской мосци. Среди массы золоченой и инкрустированной мебели, покрытой штофом и тисненым сафьяном, неприятно резали глаза грубые табуреты из спаянных ядер.
Меж серебряных и золотых канделябр и консолей нежной работы грубо возвышались треножники из стрельб и пищалей, на которых водружены были уродливые светильни. На столах между группами многоценных золотых сосудов, фарфоровых фигур и изящных безделиц валялись клыки, отделанные копыта, турьи рога. В довершение всего, посреди кабинета стояла какая-то новоизобретенная небольшая пушка, а у нее ютились различные музыкальные инструменты: цитры, торбаны, флейты. Вообще в этом королевском покое не видно было ни комфорта, ни красоты, а сквозила во всем и расточительность куртизанки и суровость солдата.
Два джуры распахнули дверь, и в нее вошел Rex Poloniae Владислав IV. Королю было уже под пятьдесят лет, но на вид ему можно было дать еще больше. Лицо его, чрезвычайно приятное и симпатичное в молодости, теперь выглядело обрюзглым, желто-серым и пестрело морщинами; длинные, полуседые волосы, подстриженные спереди, закинуты были назад и беспорядочными прядями спадали на плечи и спину; бородка, по шведской моде, была подстрижена треугольничком, а усы зачесаны вверх. Отяжелевшая фигура, при среднем росте, казалась мешковатой и толстой. В подагрической походке и в движениях короля замечалась болезненная вялость, а заполученная им в последние годы одышка заставляла его часто вздыхать. Одни лишь темные и живые глаза его, обрамленные ресницами и бровями, горели еще и до сих пор огнем и изобличали неумершую энергию; но выражение их было большею частью грустным; при возбуждении или какой-либо радости лицо короля сразу преображалось, щеки покрывались румянцем, глаза загорались, в движениях появлялась бодрость и живость; но это поднятие сил погасало так же скоро, как и вспыхивало. Одет был король, по случаю траура, в черный кунтуш, с серебряными аграфами и подпоясан черным же шелковым поясом с белою бахромой.
Не успел войти король, как из-за него выскочил дурнык и, гремя бубенцами, начал кружиться по кабинету и кричать, помахивая факелом и ножом: «Угода, угода — вот что для народа!»