Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Маша, я очень прошу тебя – уезжай отсюда. Не решишься одна – уезжай с матерью. Сейчас, я знаю, многих русских отправляют на работы в Германию… Я понимаю, это мерзко, но ты, пожалуйста, не противься. Не прячься от угонщиков, прошу тебя. Это единственный выход, чтобы остаться в живых… Поверь мне, тут скоро будет ад: наших сраных вояк погонят под зад, а уж они-то постараются никого и ничего не пощадить… Я оставлю тебе свой домашний адрес, ты его обязательно запомни, заруби в своей памяти. Когда будешь в моей Дейтчланд – дай о себе весточку. Я предупрежу своих домашних – мать и сестру, – они помогут мне связаться с тобой… Маша, я очень прошу… Я люблю тебя, Маша. Знай, я не смогу дальше жить без тебя. Если я буду знать, что ты в безопасности и что хоть немного, хоть совсем немножко любишь меня, – со мной тоже ничего не случится. Уверен, ничего не может случиться плохого… Только ты будь жива и помни обо мне. И еще… Любимая, я открою тебе то, что особенно тревожит меня. Я знаю – ты сильная, чистая, но здесь, вокруг тебя, сейчас столько скотов. Ты просто не знаешь, сколько среди нас, цивилизованной солдатни, грязных, вонючих скотов. Я говорю тебе так потому, что и сам до недавнего времени был одним из них. Пожалуйста, послушай меня…
Я все еще твердил эти слова, как заклинание, как молитву, когда влетел в знакомую деревню. Оставалось буквально метров сто до дома, где жила моя любовь, как вдруг я увидел ползущую мне навстречу по дороге подводу. Сивобородый мужик, сосед Маши, в нахлобученной на уши облезлой шапке, с заткнутым за пояс кнутом, шагал, держа в руках вожжи, рядом с телегой, в которую были брошены лопаты, лом, несколько пустых мешков. Сзади шли Маша и ее мать.
Я сразу узнал мою любимую, хотя она была в необычном для нее, забавном наряде – в мужских ватных штанах, заправленных, как вы говорите, в валенки, в таком же ватнике, подпоясанном каким-то цветным кушаком, в теплом, клетчатом платке.
Прочертив передним колесом глубокую ложбину на дороге и осыпав их двоих снежно-грязной пылью, я с ходу остановил свой драндулет. По-видимому, Маша сразу не узнала меня, смотрела хмуро, но тут же в ее глазах появились удивление, радость, смущение (наверное, она застеснялась своего нелепого вида).
– Маша, – сказал я упавшим голосом и, сдернув зубами рукавицу, задрал рукав шинели, чтобы показать ей часы. – Маша, у меня… У нас мало времени. Только двадцать, ну, от силы тридцать минут. Всего лишь тридцать минут… Вернись, Маша. Мне необходимо с тобой поговорить. Это очень важно. Для нас двоих важно. Пожалуйста… Скажи своей маме. Она поймет, должна понять… Пожалуйста, Маша…
Я видел – Маша тоже была взволнована. Она что-то негромко, просительно сказала матери, но та отвернулась. Глядя на удаляющуюся подводу, она резко произнесла несколько слов, пошла, не оглядываясь, следом. С холодком в сердце я понял – она не отпустит Машу, и мне не удастся с ней поговорить. И еще я понял – она, эта суровая, наверняка забывшая собственную далекую молодость русская баба, никогда не признает во мне близкого по духу человека. Я есть и всегда останусь для нее врагом, пришедшим на ее землю с оружием в руках, по милости которого ее муж и старшие дети оторваны от семьи, от мирных дел и которых уже, возможно, нет на свете. Я чувствовал – она ненавидит меня, хотя лично я ничего не сделал ей плохого… В тот миг я тоже люто ненавидел ее и в то же время не мог и осуждать. Я догадался, куда, вероятно по ее просьбе, тащился сейчас тот сивобородый мужик со своей дохлой лошаденкой. Сразу за селом находилось большое капустное поле. Тугие кочаны наши заготовители успели вывезти еще до наступления морозов, а теперь местные жители вырывали из-под снега мороженые капустные листья с кочерыжками. Проезжая на своей машине, я часто видел бредущих по обочине дороги женщин и подростков, согнувшихся под тяжестью громоздких мешков и кулей, набитых этой, годной лишь на корм скоту, дрянью. Все они, в том числе и моя Маша, голодали, терпели лишения по нашей милости, из-за нашего непомерно раздутого тщеславия – покорить весь мир, а населяющих этот мир людей или превратить в своих бессловесных рабов, или обречь на медленное голодное вымирание.
Я, конечно, видел, не мог не видеть, как бедствуют Маша и ее мать, и старался хоть чем-то помочь им. У меня были неплохие связи с нашими отъевшимися бездельниками-интендантами, – не раз доставлял им продукты из складов, поэтому в моем «сидоре» всегда имелись в запасе буханка-другая хлеба. Расплачиваясь за стирку, за другие мелкие услуги, а иногда просто ни за что, я отдавал хлеб Машиной матери (никогда не осмелился бы предложить ей самой, так как не был уверен, что она возьмет его). Та сдержанно благодарила, но в ее глазах мне всегда виделся скрытый упрек – это вы, немецкие оккупанты, вынуждаете нас унижаться, пользоваться вашими подачками.
Так мог ли я, имел ли право осуждать всех этих людей, в том числе мать Маши? Они, эти измотанные голодом и постоянным страхом смерти старики, бабы, совсем юные девчонки и мальчишки, лишенные своих кормильцев и защитников и вынужденные жить бок о бок с непонятной им ордой грабителей и насильников, не могли знать, что не все из немецких солдат заражены и одурачены идеями фашизма… Не знаю, поверишь ли ты мне, но я всегда отрицал нашу «сверхчеловеческую» исключительность, насмехался в душе над кликушеством психопата Гитлера и его комарильи… Но в то же время, признаюсь тебе в этом со стыдом, мне никогда и в голову не приходило проявлять открытое неповиновение или как-то выказать публично свое отношение к происходящему. Я маршировал вместе со всеми под победными знаменами и под звуки победных маршей по чужой, не принадлежащей никому из нас, германцев, земле, убивал непокорных, грабил и жег чужие дома. По крайней мере, так было до тех пор, пока я не встретил ее, свою любовь… Вот уж чего никогда не ожидал, не предполагал, о чем никогда не думал…
Так вот, Маша…
– Ганс, я не мочь, – сказала она мне с нотками отчаяния в голосе. – Мама опять ругаться. Ты ждать, Ганс… Я скоро вернуться. Ты ждать!
Она побежала догонять подводу, а я, пнув в сердцах по колесу, медленно потащился к знакомому дому, подарившему мне самые прекрасные в жизни