Предсмертные слова - Вадим Арбенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всемирно известный советский разведчик, полковник РУДОЛЬФ ИВАНОВИЧ АБЕЛЬ, он же ВИЛЬЯМ ГЕНРИХОВИЧ ФИШЕР, которого обменяли на пилота американского шпионского самолёта «U-2» Фрэнсиса Гарри Пауэрса, умирал столь же мужественно, как и вёл себя после ареста в американских каторжных тюрьмах. И сказал незадолго до кончины: «Я вызвал смерть на дуэль и буду драться с ней до конца». Смерть, однако, дуэль выиграла.
Русская аристократка ЕЛЕНА ПЕТРОВНА БЛАВАТСКАЯ, великая оккультистка, основательница Теософического общества, умирала в чужой стране, в чужом чопорном доме № 19 на Avenue Road в Лондоне, где она разместила Ложу Блаватской. У неё нашли инфлюэнцу, эпидемия которой свирепствовала в столице Англии. Огромная, неповоротливая, оплывшая старуха лежала в шелках на модной, но чужой кровати, как на ладье, вплывающей с ней в холодные мёртвые воды Стикса. В три часа пополуночи 8 мая 1891 года она внезапно открыла глаза и позвала свою преданную ученицу: «Изабел, Изабел, храните, не порвите связь, не дайте, чтобы моё последнее воплощение провалилось…» Ей, казалось, полегчало, и её на время оставили одну. Лёжа, прикинула она на глаз расстояние до письменного стола: «Нет, не дойти, конечно…» Резкая боль в боку заставила её по-бабьи охнуть и тяжело повернуться на спину. И всё же она умудрилась подняться (откуда только силы взялись!), торопясь и забыв от волнения надеть халат, мелкими, торопливыми шажками дошла до стола и упала в бархатное кресло рядом. «Давно на моём столе не убирали», — сиплым, прокуренным голосом сказала она самой себе. Взяла бумагу, ручку и написала: «Моя жертва не напрасна, и цель достигнута…» Блаватская умерла за рабочим столом, за которым работала даже тогда, когда должна была лежать в постели или в могиле, умерла на своём посту, как истинный воин духа. Тело её было сожжено, а пепел разделён на три части: первая часть хранится в Адьяре, под Мадрасом, другая — в Нью-Йорке, третья — в Лондоне.
«Ты думаешь, я вытерплю?» — спросил великий сын Норвегии, «восхитительный» ЭДВАРД ГРИГ, своего врача и близкого друга Клауса Хансена, который приготовился сделать ему укол. «Я буду осторожен, Вардо», — ответил Хансен. «Ну что ж, если это неизбежно…» — согласился композитор, который победил сердце Чайковского и которого называли «северным Шопеном». Когда доктор, уходя, пожал ему руку, недвижимый до этого Григ вдруг приподнялся в постели и сделал глубокий и почтительный поклон. Это не было случайным движением, он именно поклонился — в точности так же, как артисты раскланиваются перед публикой. Это было торжественно и трогательно. Ни фру Григ, ни её сестра не были полностью убеждены, что смерть уже наступила — так незаметен был переход к ней.
Его соотечественник, КНУТ ГАМСУН (ПЕДЕРСЕН), лауреат Нобелевской премии по литературе 1920 года, национальный герой Норвегии и одновременно предатель родины, осуждённый за сотрудничество с нацистами, перед смертью совершенно потерял аппетит. «Да так я никогда и не умру, Мария!» — взмолился девяностодвухлетний романист, отбиваясь от жены, которая кормила его насильно. В последние дни Гамсун чувствовал сильную слабость. Некогда порывистый, яростный и неукротимый, теперь он всё время сидел в гостиной и читал Библию 1886 года издания, большую книгу в потёртом коричневом кожаном переплёте, со старинным шрифтом, на языке, который для него был исполнен поэзии. Умирал писатель в «своём» доме в Нёрхольме, где у него была «своя» комната, «свои» стол, стул и письменные принадлежности. В субботу, 16 февраля 1952 года, он пожаловался домашним: «Я плохо себя чувствую». Пришёл доктор, уложил больного в постель, и на того снизошёл покой вечерних сумерек. Жена хотела приподнять ему голову и поправить подушку, но он пробормотал: «Оставь, Мария, я умираю…» А потом, обратившись к старшему сыну, добавил: «Последнее, что во мне умрёт, Туре, — это мозг». Это были последние слова «Гомера нашего времени», таланту которого приписывают создание «нового Священного писания». Мария взяла мужа за руку. Только на мгновение его рука сжала её, и он начал свой последний путь, который должен был пройти уже один. Двое долгих суток Гамсун тихо спал, а в ночь на вторник, после часа, его сердце остановилось. Незаметно, без вздоха, он перешёл границу. В этот день Мария в письме сестре Сесилии написала: «…Повсюду в мире читают Гамсуна, идут его пьесы, его называют величайшим писателем современности, а у нас сейчас фактически нет денег, чтоб предать его земле. Он лежит на своём смертном одре в каких-то лохмотьях…»
«Осторожно! Вы можете причинить боль моей ступне!» — закричал ЭДУАР МАНЕ на своего юного друга и коллегу Клода Моне, пришедшего навестить умирающего предтечу импрессионизма и положившего на простыню его кровати свою каскетку. Никакой ступни у Мане уже не было, как не было и всей левой ноги — её, поражённую гангреной, хирург Тийо отрезал выше колена совсем недавно здесь же, в гостиной, на большом обеденном столе, в доме № 94 по улице Сен-Доменик. Теперь Мане страдал от болей в несуществующей ноге и жаловался на них. В понедельник, 30 апреля 1883 года, к нему поднялся аббат Юрель: «Архиепископ парижский сам готов соборовать вас». — «Не вижу в этом необходимости», — был ответ художника. И «Осторожно!» — опять закричал он державшим его непризнанному сыну Леону Коэлла и Берти Моризо. Потом, обратившись к доктору Гаше, сказал: «Когда мне станет лучше, приведите сюда своих детей: я сделаю с них пастель…» В семь часов вечера тело его сотрясли конвульсии, а с уст слетел последний вздох. Он умер на руках сына.
«Лишите меня ног, ампутируйте мне ноги», — просила и просто умоляла врачей одна из богатейших женщин Америки, восьмидесятивосьмилетняя «табачная принцесса» ДОРИС ДЬЮК, умирая в нью-йоркской больнице. Чем уж досадили ей её ноги, которых, как говорят, добивались бесчисленные её любовники и обожатели?! Рядом с Дорис в этот момент не было никого из её близких, и все свои сбережения — более миллиарда долларов — она оставила своему дворецкому, некому Лафферти, которого, впрочем, тоже вскоре нашли мёртвым.
В два часа пополудни 20 августа 1893 года выдающийся лирический поэт России АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ АПУХТИН («Ночи безумные», «Пара гнедых») без аппетита отобедал в Английском клубе и отправился в один из игорных клубов, завсегдатаем которого был много лет. С трудом, пыхтя и задыхаясь от ожирения, он добрался до первого карточного столика, опустил своё болезненно тучное тело в первое же кресло и, ни слова не говоря и даже не взглянув на игроков, вскрыл карты и начал сдавать. Его выигрыш в тот день, как, впрочем, и во многие другие дни, не был «à la Некрасов», и поэт вернулся домой, на Миллионную улицу, против казарм Преображенского полка, «в безразличном состоянии». В низких, маленьких, душных и прокуренных комнатах, куда не проникали «звуки дневные, несносные, шумные», «литературный Обломов» (Апухтин имел непреодолимое отвращение к литературному ремеслу) сел в неизменном шёлковом пёстром халате, с болтающейся папироской на губах, на неизменный широкий турецкий диван, на котором он, «будущий Пушкин», слишком захваленный и избалованный Тургеневым и Фетом, и «просидел своё дарование». Здесь его, дремавшего, жалобно мычавшего и протянувшего страшно опухшие ноги, и нашёл прислуживающий ему лакей Егор. Переворачивая умирающего Апухтина, он сказал ему: «Нет слов, у вас… главное основание, ножки в ранах». — «Ах, Егор, — передразнивая лакея, ответил ему угасающий поэт, — какое же тут основание? Нет слов, что у меня болят ноги… Но главное основание не в них!.. Песенка моя спета». А когда Егор спросил, чем он может помочь, ответил: «Мне ровно ничего не надо… Мне ничего не надо! Пустяки! Пройдёт!..» Нет, не прошло. Баловнем людей он начал жить и баловнем сошёл в могилу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});