Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис Владимирович, вы окончили филологический факультет, но не учились на переводческом отделении, которого в МГУ тогда не было. Можно ли научить хорошо переводить?
Думаю, нет. Как нельзя научить писать стихи или прозу. Но помочь можно. Познакомить с образцами, приучить к определенному уровню. Если бы я взялся, то учил бы разнообразию в самом широком смысле слова — языков, жанров, интонаций, стилей. Нешаблонности. Старался бы скорректировать ошибочное представление, будто с точки зрения величия литературы есть страны привилегированные и второстепенные, заниматься которыми не стоит. Это полная чепуха. Дух веет, где хочет. Потом я бы ввел в сознание учащихся идею того, что ориентироваться на вечность так же бессмысленно, как и работать на злобу дня. Пересолишь с сегодняшним жаргоном — произведение назавтра умрет. Сделаешь как из вековечного материала — останется никому не нужный памятник. Видимо, нужно искать особое соединение личного со всеобщим, злободневного с вечным, взаимосвязи разных языков и культур. Думаю, что, может быть, столь уважительное отношение к переводу и его расцвет в советскую эпоху были связаны с печальным обстоятельством незнания иностранных языков большинством советских граждан. Чем больше люди будут читать на языках, которые не хочется называть иностранными — назовем их мировыми, — тем быстрее перевод станет другим занятием, уже становится. Когда ты не просто переводишь интересную книжку, доносишь до читателя неизвестное ему богатство, а отвечаешь прежде всего себе на вопрос: «Чего тебе не хватает в родной литературе и языке?» Помните, Мандельштам говорил: «Как этого нет по-русски? Это должно быть по-русски!» Тогда работающие на потоке переводчики будут обслуживать людей, не умеющих читать на другом языке. А творческий перевод станет заключаться в ином — в поисках книги, перевод которой изменит что-то в русском языке и литературе. И конечно, переводчик возьмется за вещи головоломные, за что редко принимались советские переводчики, поскольку в основном были специалистами по норме, которую устанавливали, ценили и в том видели собственные заслуги. Новые фанатики и мученики перевода должны будут вырабатывать индивидуальные формы. Конечно, это только один из вариантов, но если такой не появится, не будет и всего остального. Как, к примеру, наличие соли. Без нее все безвкусно.
Есть ли у вас интерес к переводу с русского? Например, к проблемам существования на другом языке национального шедевра «Евгений Онегин»?
Я много переводил с испанского и французского. Но даже ими не владею так, чтобы была возможность перевести с русского. Перевод — это ведь еще и история, что является не случайным, а особым измерение литературы. В этом смысле чем богаче литература, тем большую историю она имеет. Думаю, «Онегина» будут переводить всегда, что и есть один из способов жизни романа.
А другой — в разнообразии пониманий этого произведения. Литература возникла из идеи изменения. Нельзя поставить точку в движении. Еще одна тема для размышлений — творчество родной литературы с помощью перевода. По-моему, чем больше язык замкнется в себе, тем скорее высохнет, а чем больше будет поворачиваться, как подсолнух, в сторону других языков, тем станет богаче.
Кроме того, существуют тексты в литературе, не предназначенные для перевода. Например, великий роман кубинца Кабреры Инфанте под названием «Tres tristes tigres» написан на жаргонах, которыми пользовались в Гаване носители полуподпольных культур — наркоманы, гомосексуалисты… Попробуйте перевести название как «Три печальных тигра» — и теряется все. «Три тоскливых тигра» — уже немного лучше. Причем автор еще избирает игровую интонацию по отношению к разным языкам кубинского общества, пародируя и разрушая претензии любого из них на всеобщность. Как такое перевести? Но с другой стороны, отказываться от перевода подобных текстов определенному типу переводчиков, к коим отчасти смею относить и себя, не хочется. У переводчика есть выбор — быть лишь зеркалом или создателем. И некоторые все время мечутся между полюсами. Может быть, пушкинский «Онегин» — чем не джойсовский «Улисс»? — умещается между буквальным, «ползучим» переводом слово в слово по примитивному словарю и самой головокружительной интерпретацией, где все в современных костюмах и говорят на языке XXI века.
Насколько глубоко переводчик может влиять на литературный процесс?
На долгий процесс в большой временной перспективе — не знаю. На нынешнее состояние же родной словесности — может. Ведь переводы Жуковского с нескольких языков, Шлегеля с английского и испанского, Гельдерлина с греческого влияли же. Переводы из Кавафиса на английский повлияли на несколько национальных литератур — на английскую, французскую, испанскую, польскую, русскую. То же самое можно сказать о прозе — скажем, европейских переводах «Тысячи и одной ночи» в VIII–XIX веках, японских прозаиков в XX веке. Или на русский язык — Хемингуэя, Сэлинджера, Джойса, Кафки. Причем не обязательно переводы из самых великих, несомненных классиков, чаще бывает совсем наоборот.
Замечаете ли вы читательский интерес именно к качеству перевода? Как случалось, например, с переводами книг о Гарри Поттере на русский язык?
Вероятно, проблема «качества» возникает из стремления беречь культурные различия, то есть из потребности наращивать разнообразие и сложность, а этого много не бывает. Потому и сколько-нибудь серьезного интереса ни к проблемам перевода, ни к его качеству за пределами лишь самого узкого круга специалистов что-то не помню. У нас в отечестве этих вещей практически не обсуждают даже в самых серьезных литературных и гуманитарных журналах. Исключения единичны.
В качестве переводчика ваше имя неизбежно связывается с именами таких значимых писателей, как Чоран и Борхес. Какие по этому поводу вы испытываете эмоции?
Оба автора, хотя и по разным причинам, мне очень дороги. Переводил я их значительно больше, чем многих иных, поэтому если действительно