Пленник стойбища Оемпак - Владимир Христофоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да сосредоточься ты наконец! — сердилась она. — Где твои мысли? Вот повтори, что я сказала.
Отец бродил по комнатам, не зная, куда себя деть. По-хорошему, надо бы и дров подколоть, снег разгрести в ограде, подшить пимы. Но стеснялся Ксении Ивановны. К тому же он тихонько тосковал по воскресной бутылке портвейна, бесконечным фронтовым рассказам брата Петра. Второй брат, младший, погиб в войну, его портрет, украшенный бумажными цветочками, висел в бабушкиной комнатенке-светелке за русской печью.
В кино мы перестали бывать еще с осени. Одним словом, не хотел отец показываться с Ксенией Ивановной на люди. Но я об этом тогда не догадывался, несли случалось нам втроем гулять — а мы обычно ходили за город к Баб-карьеру, — я вышагивал важно, говоря всем своим видом: вот, видите, раньше мы вдвоем гуляли, а теперь с нами Ксения Ивановна! Это, брат, не шутка… Отец же, напротив, под перекрестными взглядами любопытных соседей стушевывался, умолкал, сосредоточенно смотрел вперед.
Однажды Ксения Ивановна появилась совершенно неожиданно — не в воскресенье, как обычно, а вечером в субботу. Были гости — дядя Петя с женой. Ели пельмени, попивали винцо и слушали очередную историю про войну. Дядя еще не успел сносить фронтовой китель, сидел важный, слегка хмельной. Он вел рассказ про то, как, возвращаясь однажды на велосипеде с какой-то попойки по случаю удачного боя, поехал не в ту сторону, а прямо к немцам.
Приход Ксении Ивановны вызвал за столом небольшое замешательство: бабушка поджала губы и начала без надобности переставлять посуду на столе, дядя прищурился, пытаясь сфокусировать глаз, точно мушку придела, на вошедшей. Я вскочил.
— Зашла на минутку. Была на совещании, думаю, дай забегу проведать, — неуверенно, словно оправдываясь, проговорила Ксения Ивановна.
Я очнулся первым и, подражая отцу, предложил:
— Да вы проходите, Ксения Ивановна. Садитесь с нами. Замерзли поди с дороги…
Отец обрадованно подхватил:
— Конечно, конечно. Раздевайтесь скорее, пельмешечек вот…
Ксении Ивановне ничего не оставалось делать, как принять приглашение.
Через несколько минут, когда все немного освоились, дядя продолжил:
— Ну, он меня, значит, за шею в обхват, а я его, значит, снизу финкой — той, что висит у меня над кроватью. — Дядя умолк, давая слушателям почувствовать смертельную ситуацию.
— Кого же это вы так? — не удержалась Ксения Ивановна. Начала рассказа она не слышала.
Дядя с недоумением посмотрел в ее сторону:
— Да его, немца…
Всем стало неловко.
— Чай, чай давайте пить, дорогие гости, — не в меру возбужденно зачастил отец. — Но поначалу винца. Так сказать, по утешительней.
Засиделись допоздна. Меня обычно прогоняли спать в десять-полдесятого, а тут уперся — ни в какую!
— Да уж пусть сегодня посидит, выспится завтра, — заступилась жена дяди.
Я клевал носом, невнимательно оглядывал сидящих. Мне было тепло и счастливо оттого, что Ксения Ивановна здесь и что все такие добрые, говорят друг другу только хорошие слова, улыбаются, шутят.
«Поезд ушел», — так сейчас любят говорить по разным поводам. В тот вечер «трудовой» ушел в самом прямом смысле, и все хором уговорили Ксению Ивановну остаться ночевать.
Отправляясь спать, я всегда старался прикрыть створки дверей так, чтобы оставить щель пошире. Сквозь нее я еще долго видел лысую голову отца и часть его лица. Отец любил по вечерам читать. Читал вдумчиво, шевеля губами, вздыхал, а то и похохатывал, потирая от возбуждения руки. Я смотрел и мужественно боролся со сном: щипал себя за живот, таращил глаза — ждал момента, без которого жизнь моя могла бы утратить эту маленькую, но очень необходимую радость. Когда отец вставал, с хрустом потягивался и шел в комнату разобрать себе постель, я зажмуривал глаза, ждал. Отец поправлял одеяло, шлепал босыми ногами тушить лампу. Назад пробирался на ощупь, почти всегда запинаясь о порог. Я потихоньку залезал коленями на подушку, вытягивал руки в темноту, слегка водя ими из стороны в сторону. Отец натыкался, с притворным испугом фыркал и, приговаривая добрым шепотом — ну ладно, ладно тебе, — легонько отталкивал от себя тонкие и горячие мои пальцы. А я чувствовал отцовское тепло, пахнущее только им, старался ухватиться за рубашку или подштанники, молча сопел от усилий и счастья.
Отец засыпал нескоро, долго ворочался, иногда бормотал какие-то слова. Я же, затаившись, прислушивался, потом не выдерживал:
— Пап, а пап! Ты сейчас сказал «крыша». Почему?
— А? Чего? — возвращался из своего мира отец. — Димча, не спишь, что ли? Завтра же в школу!
— А ты прошептал «крыша». Зачем?
— Крыша? Погоди, какая крыша? — думал некоторое время отец. — А-а-а, крыша! Все правильно. Крышу надо перекрашивать, проржавела насквозь.
— Пап, а пап? С открытыми глазами спят?
— Ну тебя к шутам, спи.
— А бабушка скоро умрет? — опять приставал я.
— Не скоро, успокойся.
Успокоившись, я засыпал.
«Как здорово, что она останется! — подумал я. — И все утро завтра будет снами и, может быть, весь день. — Но тут возникла другая мысль: — Где же Ксении Ивановне спать? В нашей комнате всего две кровати — моя и отца, а Томину давно продали. Может, на сундуке? Да нет, он слишком короткий. Наверное, на полу».
Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:
— Ты, Днмча, отвернись и спи.
— А где она будет спать? — шепотом спросил я.
— Где, где? Не на полу же…
— А сам ты?
— И я с краю, кровать широкая. Успокойся.
Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я никак не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе — вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, — неожиданно догадался я. — Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому — ревность!
Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»
Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез. В этом человеке я узнал себя, и у меня защипало в горле, горячие слезы пролились на подушку. Боясь разрыдаться, я до онемения в челюстях все сильнее сжимал угол подушки, вспомнил, как однажды отец ударил меня, как смеялся надо мной, когда я у зеркала прилизывал свой непокорный вихор… Ярость отняла у меня последние силы, и я затих, потихоньку икая и судорожно вздрагивая всем худым телом со сжатыми у подбородка коленками. Потом уснул, инстинктивно сдвинув щеку с мокрого пятна.
Что-то переменилось с этой ночи…
Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна — сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица — тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. — Бабка перекрестилась. — Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду — лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го… Лубов! — передразнил он. — Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».
— Книжки — одно, жисть — друго, — убежденно отрезала бабушка.
— На войне ты, Гена, не был — вот в чем загвоздка, — в другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Петя. — А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.
Отец взрывался:
— При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницу между фашистами и немцами не видишь.
— Для меня лично разницы нет! — отрубал, сердясь, дядя. — Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет — мне плевать! Одно слово — немец.
В разговор робко вступала жена дяди:
— Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… — Она умолкала, не зная, какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.
— Что «только», что «только»? — настаивал отец.
— И маме вон больше по душе Мария Васильевна, — уходя от прямого ответа, продолжала она. — И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой…