Надежда - Андре Мальро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каждый человек должен когда-нибудь найти то, что его одухотворяет, — сказал он.
— Гернико говорит, что величайшая сила революции — это надежда.
— Гарсиа тоже это говорит. Все это говорят. Но Гернико меня злит: меня злят христиане. Продолжай.
Шейд походил на бретонского кюре, и в этом Лопес видел главную причину его антиклерикализма.
— И все же это так, черепаха! Возьми меня, чего я добиваюсь вот уже пятнадцать лет? Возрождения искусства. Хорошо. Здесь все просто. Напротив стена, они мелькают по ней тенями, все эти болваны, и не замечают ее. У нас полно художников, хоть пруд пруди; я нашел одного на прошлой неделе — спал себе под сводами Эскуриала[35]. Им нужно дать стены. Когда нужна стена, ее всегда можно найти, пусть грязную, закрашенную охрой или сиеной. Ты ее белишь и отдаешь художнику.
Шейд курил свою глиняную трубку с величием индейского вождя и внимательно слушал: он знал, что теперь Лопес говорит серьезно. Безумец подражает художнику, а художник похож на безумца. Шейд остерегался различных теорий искусства, опасных, по его мнению, для любой революции. Но он знал творчество мексиканских художников, а в Испании — огромные неистовые фрески Лопеса, щетинившиеся когтями и рогами. В них действительно чувствовался язык бунтаря.
Два автобуса, набитые ополченцами с торчавшими за спиной винтовками, отправлялись в Толедо. Там мятеж еще не был подавлен.
— Мы даем художникам стены, старина, голые стены: валяйте, рисуйте, пишите! Те, кто будет проходить мимо, нуждаются в вашем слове. Нельзя создавать искусство для масс, когда нечего им сказать, но мы боремся вместе с ними, мы хотим вместе с ними строить новую жизнь, и нам многое нужно еще сообщить друг другу. Соборы вели борьбу за всех вместе со всеми против дьявола, у которого, кстати сказать, морда Франко. Мы…
— Осточертели мне эти соборы! Здесь, на этой улице, гораздо больше братства, чем у них там во всех соборах. Валяй дальше!
— Искусство — не проблема сюжета. Нет большого революционного искусства. Почему? Потому что все время только и рассуждают о директивах, когда нужно говорить о назначении искусства. Значит, надо сказать художникам: есть у вас потребность сообщить что-нибудь бойцам? (Конкретным людям, а не такой абстракции, как масса.) Нет? Тогда займитесь другим делом. Да? Тогда вот вам стена. Стена, братец, и все. Каждый день мимо нее будут проходить две тысячи человек. Вы их знаете. Вы хотите с ними говорить. Так вот, устраивайтесь. У вас есть возможность, и вы хотите ее использовать. Пусть мы не создадим шедевров, это не делается по заказу, но мы создадим свой стиль.
Роскошные здания испанских банков и страховых компаний там, наверху, в полумраке, и колониальная помпезность министерств пониже уплывали в былые времена, в ночную тьму и с ними уплывали причудливые катафалки, люстры клубов, канделябры и знамена с галер, неподвижно повисшие во дворе морского министерства в эту душную ночь.
Какой-то старик выходил из кафе; он слышал слова Лопеса и положил ему руку на плечо.
— Я напишу картину, а на ней — умирающего старика и моющегося молодца. Моющийся кретин — спортивный, безмозглый энтузиаст, словом, фашист…
(Лопес поднял голову: это был хороший испанский художник. И он подумал: «Или коммунист».)
— …фашист, стало быть. А уходящий из жизни старик — это старая Испания. Дорогой Лопес, я вас приветствую.
Он ушел, прихрамывая, среди неистового ликования, наполнявшего ночь: штурмовая гвардия, разбившая мятежников в Алькала-де-Энаресе, возвращалась в Мадрид. С тротуаров, из-за столиков кафе поднялись кулаки для приветствия. Гвардейцы тоже проходили с поднятыми кулаками.
— Как можно, — продолжал Лопес, разгорячившись, — чтобы люди, у которых есть желание говорить, и люди, у которых есть желание слушать, не создали своего стиля. Пусть только их оставят в покое, как можно скорее дадут им аэрографы и распылители краски, всю современную технику, а потом керамику, и тогда мы посмотрим!
— В твоем проекте, — задумчиво проговорил Шейд, подергивая концы своего галстука-бабочки, — хорошо то, что ты идиот. Я люблю только идиотов. Тех, о ком в старину говорили «не от мира сего». Слишком много развелось умников. Только они не знают, что делать со своим умом. Все эти ребята такие же идиоты, как и мы с тобой…
К скрежету проезжавших машин, людскому говору и топоту ног примешивались звуки «Интернационала». Мимо кафе прошла женщина, прижимая к груди швейную машину, точно больное животное.
Шейд сидел неподвижно, положив ладонь на трубку. Потом легким щелчком сдвинул на затылок свою мягкую шляпу с загнутыми полями. Какой-то офицер с медной звездой на синем комбинезоне на ходу пожал руку Лопесу.
— Как дела на Сьерре? — спросил Лопес.
— Фашисты не пройдут. Бойцы все время получают подкрепления.
— Превосходно, — сказал Лопес вслед офицеру. — Когда-нибудь этот стиль водворится во всей Испании, как некогда соборы в Европе, как теперь стиль революционных фресок по всей Мексике.
— Согласен. Но при условии, что ты обещаешь не надоедать мне со своими соборами.
Все автомобили города, реквизированные для военных целей, под крики приветствий на полной скорости носились по улицам. На террасе кафе по рукам ходили фотографии, снятые в казарме Ла-Монтанья репортерами бывших фашистских газет, национализированных сегодня утром; бойцы, узнавали на них себя. Шейд обдумывал тему очередной статьи: проект Лопеса, живописные сцены в кафе «Гранха» или надежда, наполнившая улицу. Может быть, все это вместе. (Позади него размахивала руками одна из его соотечественниц; у нее на груди был американский флажок в сорок сантиметров, потому что, как ему объяснили, она была глухонемой.) Родится ли новый стиль из расписанных художниками стен, из людей, которые будут проходить мимо них, тех же людей, которые в это мгновение проходят мимо него, потрясенные празднеством свободы? Они были связаны со своими художниками внутренним причастием, которое раньше было христианским, а теперь — революционным; они выбрали ту же жизнь, ту же смерть. И все же…
— Это просто твоя фантазия или то, что должно быть организовано — тобой, или ассоциацией революционных художников, или министерством, или обществом орлов и гиппопотамов, или еще кем-нибудь? — спросил Шейд.
Проходили люди с узелками белья, со свернутыми простынями, которые они с достоинством держали под мышкой, как адвокатские папки; перед освещенным кафе низкорослый буржуа нес ярко-красную перину, так же крепко прижимая ее к груди, как та женщина — швейную машину; другие несли на голове перевернутые кресла.
— Там видно будет, — ответил Лопес. — Я, во всяком случае, сейчас занят другим делом: мой отряд отправляется на Сьерру. Но все это будет, не беспокойся!
Шейд дунул, разгоняя дым своей трубки.
— Если б ты знал, Лопес, как мне осточертели люди!
— Не лучший момент ты для этого выбрал…
— Не забывай, позавчера я был в Бургосе. И там было то же самое. Увы, то же самое… Бедные идиоты братались с войсками…
— Надо же, черепаха! А здесь с бедными идиотами братаются войска.
— В роскошных отелях настоящие графини пили с крестьянами-монархистами в беретах и с одеялами через плечо…
— И крестьяне шли умирать за графинь, а графини и не думали умирать за крестьян; точность прежде всего.
— И они плевались, когда слышали слово «республика» или «профсоюз», жалкие олухи… Я видел одного священника с винтовкой, он думал, что защищает свою веру; а в другом квартале — слепого. У него на глазах была новая повязка, и на ней написано фиолетовыми чернилами: «Да здравствует Христос — Царь Небесный». Наверное, и этот считал себя добровольцем…
— Но он был слепой!..
Снова, как всегда, когда громкоговоритель голосом чревовещателя прокричал: «Внимание!», вокруг них воцарилась тишина.
«Говорит „Радио-Барселона“. Вы услышите выступление генерала Годеда».
Все знали, что генерал Годед был руководителем барселонских фашистов и главой мятежных войск. Тишина, казалось, разлилась до самых окраин Мадрида.
«Говорит генерал Годед, — послышался голос, усталый, безразличный, но не лишенный достоинства. — Я обращаюсь к испанскому народу, чтобы заявить: судьба обернулась против меня, я в плену. Я это говорю для того, чтобы все те, кто не хочет продолжать борьбу, считали себя свободными от всяких обязательств по отношению ко мне».
Это было заявление Компаниса, потерпевшего поражение в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Возгласы ликования пронеслись над ночным городом.
— Это подтверждает то, что я только что хотел сказать, — продолжал Лопес и в знак радости залпом опорожнил свой стакан. — Когда я высекал барельефы, которые ты называешь моими скифскими штуками, у меня не было камня. Хороший стоит довольно дорого, а вот на кладбищах его сколько угодно — одни камни. Ну и по ночам я обкрадывал кладбища. Все мои скульптуры тогда были высечены из этой «безутешной скорби»; так я и бросил свой диорит. Теперь масштабы будут другие. Испания — кладбище, полное камней; из них мы будем делать скульптуры, понимаешь, черепаха!