Надежда - Андре Мальро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полковник Хименес, прихрамывая, поднялся по ступеням сквера и направился к отелю. Он был без оружия. Он прошел треть площади — никто не стрелял. Потом с трех сторон сразу возобновился пулеметный огонь. Пуч взбежал на второй этаж дома, перед которым стоял. Из всех своих врагов анархисты больше всего ненавидели гражданскую гвардию. Полковник Хименес был ревностным католиком. И вот сегодня они сражались вместе, связанные странным братством.
Хименес обернулся; он поднял свой жезл командира гражданской гвардии, и люди в треуголках из всех трех улиц бросились вперед. Хименес, все так же прихрамывая (Пуч вспомнил, что гвардейцы звали его Старым Селезнем), снова шел к отелю, один под пулями посреди огромной площади. Левый фланг гвардейцев продвигался вдоль центральной телефонной станции, правый — вдоль здания «Эльдорадо». Отвесно стрелять нельзя, и пулеметчикам с «Эльдорадо» следовало бы вести огонь по левому флангу гвардейцев. Но каждая из фашистских групп старалась защитить себя, вместо того чтобы помогать своим же.
Пулеметы отеля «Колумб» стреляли то по правому, то по левому флангу без особого успеха: гвардейцы наступали не цепью, а колонной, умело пользуясь прикрытием деревьев; за ними шли анархисты, выходившие теперь из всех улиц; одновременно перед Пучем, грохоча сапогами, беглым шагом прошли гвардейцы с улицы Кортесов. В них никто больше не стрелял. Посреди площади, прихрамывая, прямо вперед шел полковник.
Через десять минут отель «Колумб» был взят.
Гражданская гвардия занимала площадь Каталонии. Ночная Барселона наполнилась пением, криками и выстрелами.
Вооруженные добровольцы, служащие, рабочие, солдаты, штурмовые гвардейцы проходили по площади, освещенной огнями кафе. За всеми столиками сидели гвардейцы и пили вино.
Полковник Хименес тоже пил в маленьком зале на втором этаже, превращенном в командный пункт. Он руководил всем районом; вот уже в течение нескольких часов командиры отрядов приходили к нему за распоряжениями.
Вошел Пуч. На нем была кожаная куртка, грязный окровавленный тюрбан и револьвер — костюм, не лишенный романтизма. В таком наряде он казался еще ниже ростом и коренастее.
— Где теперь необходима наша помощь? — спросил он. — У меня тысяча человек.
— Нигде, пока все в порядке. Они попытаются выйти из казарм, по крайней мере из Атарасанских.
Лучше всего подождать с полчаса, сейчас неплохо иметь и ваш резерв помимо моего отряда. Кажется, они взяли верх в Севилье, Бургосе, Сеговии и Пальме, не говоря уже о Марокко. Но здесь они будут разбиты.
— Что вы делаете с пленными солдатами?
Анархист вел себя непринужденно, как будто они уже целый месяц сражались вместе, и давал понять своим видом, что он пришел не за приказаниями, а за советом. Хименесу были знакомы черты его лица: в прошлом он не раз заглядывал в его антропометрическую карточку. Он был удивлен малым ростом этого коренастого корсара. Хотя Пуч был не из главных руководителей, он интересовал его больше остальных. Из-за организации помощи сарагосским детям.
— Распоряжение правительства — разоружить солдат и отпустить их на свободу, — сказал полковник. — Офицеры будут преданы военно-полевому суду… Ведь это вы вели машину, которая позволила захватить орудия?
Пуч вспомнил, что видел в конце улицы треуголки гражданских гвардейцев рядом с фуражками бойцов штурмовой гвардии.
— Да.
— Ловко сработано. Если бы они пришли на площадь с орудиями, все могло бы сложиться иначе.
— Большая удача, что вас не убили на площади…
Полковник, страстно любивший Испанию, был признателен анархисту, и не за похвалу, а за стиль, присущий стольким испанцам, за ответ, достойный полководца времен Карла V[27]. Ибо было ясно, что, говоря «удача», Пуч подразумевал «мужество».
— Я боялся, что не доберусь до пушки, — сказал Пуч. — Живым или мертвым, но добраться! А вы, о чем вы думали?
Хименес улыбнулся. Он сидел с непокрытой головой; его коротко остриженные седые волосы напоминали утиный пух. Недаром солдаты прозвали его Селезнем за маленькие черные глаза и утиный нос.
— В подобных случаях ноги говорят: «Что ты делаешь, дурак!» Особенно та, которая хромает…
Он закрыл один глаз и поднял указательный палец.
— Но сердце говорит: «Давай!..» Я никогда раньше не видел, как рикошетят пули — точно капли дождя при ливне. Сверху легко спутать человека с его тенью, и это затрудняет попадание в цель.
— Славная была атака, — с завистью сказал Пуч.
— Да. Ваши люди умеют драться, но не умеют сражаться.
Внизу по тротуару проносили пустые запятнанные кровью носилки.
— Они умеют драться, — подтвердил Пуч.
Продавщицы цветов бросали на носилки гвоздики, белые цветы падали рядом с пятнами крови.
— Когда я сидел в тюрьме, — сказал Пуч, — я не думал, что возможно такое братство.
При слове «тюрьма» Хименес вспомнил, что он, полковник гражданской гвардии Барселоны, пьет вместе с главарем анархистов, и снова улыбнулся. Все эти руководители крайне левых показали себя храбрецами, многие были ранены или убиты.
Для Хименеса, как и для Пуча, мужество тоже было родиной. Огни отеля освещали почерневшие лица проходивших бойцов-анархистов: бой начался рано, никто не успел побриться. Пронесли еще носилки с гладиолусом, прикрепленным к одной из ручек.
Рыжеватый свет вспыхнул за площадью, потом дальше, над одним из холмов, затем со всех сторон поднялись в воздух дрожащие ярко-красные шары. Как на рассвете Барселона звала на помощь ревом всех своих гудков, так этой ночью она пылала всеми своими церквами. Запах гари проникал в широко распахнутые окна кафе. Хименес посмотрел на огромные клубы багрового дыма, вздымавшиеся над площадью Каталонии, встал и перекрестился. Не нарочито, как подчеркивают свою набожность, а так, как если бы он был один.
— Вы знакомы с теософией? — спросил Пуч.
У входа в отель суетились не видимые им журналисты, говорили о нейтралитете испанского духовенства, о монахах Сарагосы, убивавших распятиями наполеоновских гвардейцев[28]. Их голоса слышались в ночи очень отчетливо, несмотря на отдаленные выстрелы и крики.
— Гм… — проворчал Хименес, продолжая глядеть на дым. — Бог существует не для того, чтобы его совали в человеческие игры, как вор сует в карман дарохранительницу.
— Кто говорил о Боге с рабочими Барселоны? Разве не те, кто от его имени проповедовали как добродетель репрессии в Астурии?
— Нет! Ценно только то, что человеку действительно понятно в жизни: детство, смерть, мужество… Не людские речи! Допустим, испанская церковь недостойна больше своего предназначения. Чем же убийцы, которые действуют от вашего имени — а таких немало, — мешают вам выполнять ваше предназначение? Нельзя видеть в людях лишь их низость…
— Когда простой люд вынуждают жить низменно, это не располагает к возвышенным мыслям. Кто на протяжении уже четырех веков «пасет их души», как вы говорите?· Если бы их так старательно не учили ненавидеть, может быть, они научились бы любить?
Хименес смотрел на далекое зарево.
— Случалось ли вам видеть портреты или лица людей, защищавших самые возвышенные идеалы? Они должны бы выражать радость или, по крайней мере, умиротворение… Они выражают прежде всего грусть.
— Одно дело — священники, другое — сердца. Мне трудно объяснить вам это. Я привык говорить, и я не невежда, я типограф. Но тут другое; в типографии я часто разговаривал с писателями, они — как вы: я вам говорю о попах, а вы мне о святой Тересе[29]; я вам — о катехизисе, а вы — о… как его… Фоме Аквинском[30].
— Катехизис для меня гораздо важнее святого Фомы.
— Ваш катехизис и мой — разные вещи: слишком различаются наши жизни. Я перечитал катехизис в двадцать пять лет, я нашел его в канаве (поучительная история!). Нельзя учить подставлять другую щеку тех, кто две тысячи лет только и получал что оплеухи.
Пуч смущал Хименеса, потому что ум и глупость в нем были распределены иначе, чем у людей, с которыми обычно общался полковник.
Последние клиенты отеля выходили из бельевых, уборных, подвалов и чердаков, куда их заперли фашисты; на растерянных лицах отражался багровый отсвет пожара. Облака дыма сгущались, а запах гари был таким сильным, как если бы горел сам отель.
— Духовенство… Слушайте, прежде всего я не люблю людей, которые много говорят и ничего не делают. У меня другая натура. И все-таки я немного похож на них, вот почему я их не люблю. Нельзя внушать беднякам, рабочим, чтобы они одобряли репрессии в Астурии. И самое отвратительное — требовать, чтобы они делали это во имя любви! Товарищи говорят: дураки, лучше бы вы жгли банки! А я говорю — нет. Буржуи занимаются тем, чем им положено. А священники — нет. Церкви, где были благословлены тридцать тысяч арестов, пытки и все прочее, пусть они горят, это справедливо. За исключением, конечно, произведений искусства, их нужно сохранить для народа: собор ведь не горит.