Убийственное лето - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самым большим идиотом выглядит Брошар, а еще глупее его жена Брошариха. Он спрашивает у Пинг-Понга: «Значит, переезжаем?» А Пинг-Понг ему: «Как видишь». И тут она как раз выползает: «Значит, переезжаем?» Пинг-Понг отвечает: «Спросите у мужа». Тогда эта задрыга поворачивается к своему, сердито так говорит: «Это еще что? Ты тут при чем?» Клянусь, когда в этой деревне хотят поговорить, а сказать нечего, не нужно включать телевизор.
У Монтечари мать, конечно, в отпаде, но у всех рот на замке. Мы поднимаемся наверх, и Пинг-Понг кидает оба чемодана на свою постель, а лохань в угол. Обои на стенах скверные, мебель допотопная, но все очень чистое. Закрываю дверь – дать понять мамаше, что дальше порога ее власть не распространяется. Пинг-Понг говорит: «Располагайся. А мне надо в гараж». Я спрашиваю: «Можно мне повесить фотографии на стену?» Я произношу эти слова мягко и без акцента, держа в руках мишку Он смеется и задирает мне юбку, чтобы хлопнуть по попке. «Делай что хочешь. Ты у себя дома». Чувствую, ему неохота уходить, он собирается мне что-то сказать и не решается. Все же, запинаясь, высказывается: «Знаешь, когда ты со мной, мне нравится, что ты без трусиков, но, если ты идешь по деревне, могут догадаться, и мне это неприятно». Я отвечаю, что просто не успела надеть чистые. А он стоит как чурбан и мнется. Я говорю: «Сейчас надену». Он счастлив, расплывается в улыбке, в такие минуты выглядит моложе своих тридцати, и меня тянет к нему, и становится жаль, что он сын своего мерзавца папаши. И тогда я опять начинаю ненавидеть себя и обозленно говорю: «Обожди, будь осторожна, ему еще не обрыдла твоя голая задница». Но я все-таки улыбаюсь ему, как ангелочек, и еще крепче прижимаю к себе мишку.
Остаток дня я прикалываю фотографии, освобождаю ящик в комоде и очищаю для своих вещей часть зеркального шкафа. Золотого портмоне нигде нет, зато попадаются какие-то письма. От друзей по армии. От девушек. Одну из них зовут Мартой, она учительница в Изере. Явно переспала с ним и долго-предолго, пышными фразами изливает воспоминания о былом, чтобы он понял, как ей плохо без него, а уж потом переходит к размышлениям о смысле народного образования, и вся эта бодяга на сотне страниц. Пинг-Понгу наверняка пришлось доплачивать за лишний вес на почте. В другом письме она сообщает, что все уладилось и что больше писать не будет. Но следует целый поток писем. У меня не хватает духа развязать тесемку этой пачки. Ставлю на комод свой кубок с конкурса и спускаюсь вниз.
На кухне мать и тетка лущат горох. Я говорю: «Мне нужна горячая вода, чтобы искупаться». Молчание. Я жду, что мамаша скажет мне – здесь, мол, все моются у раковины, даже собираясь на свадьбу или к первому причастию. Но нет. Она молча встает со стула и, не глядя, дает мне таз: «Устраивайся сама». Согреваю воду на плите. Она видит, что мне трудно тащить наверх полный таз, и, не поворачивая головы, бросает: «Чего ты снуешь взад и вперед с тазом?» Отвечаю, что дома купалась на кухне, а здесь не хочу никого стеснять. Она пожимает плечами. Я же молчу целую вечность. Тогда она высказывается: «Мне не хотелось бы, чтобы ты пролила воду в комнате. Испортишь пол».
Я стаскиваю лохань вниз, стукая ею о стену – лестница тут узкая, – и наполняю ее перед плитой. Если в этом доме открываешь кран, начинают дрожать стены. Когда я наливаю четвертый таз, эта старая кляча говорит: «Хорошо еще, что не надо платить за воду». Она по-прежнему не оборачивается и продолжает лущить горох. Я раздеваюсь, и тут глухарка словно падает с луны: «Господи, она что, будет мыться при нас?» И пересаживается, чтобы не видеть меня. Мамаша же осматривает меня с ног до головы и, пожав плечами, берется за овощи: «Да, ничего не скажешь, сложена ты, как чертовка». И больше ни слова.
Выходя, чтобы отнести корм кроликам, она прикрывает – то ли по привычке, то ли чтобы не простудить меня, кто ее знает, – кухонную дверь. А вернувшись, приносит сверху махровое полотенце. Я говорю: «У меня есть свое». Она отвечает; «Все равно ведь мне стирать». И пока я, стоя в лохани, обтираюсь, продолжает: «Твоя мать хорошая женщина. Но она тебя избаловала. Достаточно увидеть твои руки». И смотрит, смотрит своими холодными глазами. Я отвечаю: «Такую уж она родила, моя мать. И ей бы не пришлось по душе, что вы со мной так разговариваете. Она бы сказала, что, если я вам не нравлюсь, нечего было разрешать вашему сыну брать меня к себе». Она молчит целых сто часов, пока я вылезаю из лохани и вытираю ноги. Затем говорит: «Увидишь, это ненадолго».
Взяв таз, она с его помощью сливает воду в раковину. Я проглатываю ответ, подбираю вещи и иду к себе. И весь остаток жизни лежу, уставившись в потолок и поливая ее про себя всякими словами. Ничего, решила я, прежде чем она от меня отделается, ей дорого придется заплатить за подвенечное платье в кружевах. Она выстирает его в собственных слезах.
Во второй половине дня, часов эдак в пять, я сижу около колодца, листаю старый журнал «Мари-Клер» и жую хлеб с шоколадом. Отправляясь куда-то в своем черном пальто, старая перечница кричит издалека: «Я занесу яиц твоей матери! Что-нибудь передать ей?» Я мотаю головой. Выжидаю минут пять на всякий случай, потом вхожу в дом. Известно, моя мать будет угощать ее кофе и всучит что-нибудь позабытое мною – платки, или чашку с надписью «Эна», или медаль в честь моих крестин, что-нибудь в этом роде. Во всяком случае, госпожа директорша вернется не скоро. Тетка спит на кухне с открытыми глазами, сложив руки на животе. Я же иду наверх.
Первая комната, в которую я вхожу, принадлежит старой задрыге. Огромная постель с периной – если скатишься, разбиться можно. На стене в овальной рамке портрет покойного мужа. Он снят на пороге кухни с ружьем за плечом. Выглядит крепышом, красавчиком, но возраст угадать трудно. Мне так и хочется плюнуть ему в рожу. Открываю ящики, стараясь ничего не сдвинуть с места. Одежду мужа она не сохранила. Портмоне нигде нет – только бумаги и фотографии всей семьи в большой коробке на шкафу. Сейчас у меня нет времени все это рассматривать. В комнате тетки больше порядка. И тут я тоже ничего не нахожу. Здесь стоит старая изразцовая печь. Заглянув внутрь, обнаруживаю запрятанный между стенкой и дымоходом бумажник. Но не такой, в каком мать у нас прячет деньги и записывает день и час, когда вынула оттуда три франка на покупку шариковой ручки. Это картонный кошель из-под сахарной коробки. Никогда в жизни я не видела столько денег. Восемь тысяч в купюрах по пятьсот франков. Кладу все на место и направляюсь в комнату Микки, а затем в чулан в глубине коридора, где спит Бу-Бу. И там нет золотого портмоне. Может быть, кто-то из них носит его с собой? В одном из ящиков Бу-Бу я нахожу свое фото, вырезанное из газеты, когда я выиграла конкурс в Сент-Этьен-де-Тине. Целую себя и кладу все на место.
Когда спускаюсь вниз, тетка поворачивается ко мне и говорит: «Ты хорошая девочка». Не знаю, с чего она взяла. И спрашивает: «Ты только что ела шоколад? Его тебе дала сестра?» Я киваю. И она продолжает: «Я знаю, что ты не воровка». И снова засыпает.
Затем я иду в подвал. Там разит вином и бегают мыши. Разумеется, искать тут нечего. Когда моя будущая свекровь возвращается домой, я сижу как паинька за кухонным столом, подперев щеки, и смотрю по телеку местные новости. Она ставит передо мной мою чашку с надписью «Эна», коробку с активаролем, который я принимаю перед едой, и, конечно, очки, которыми я никогда не пользуюсь. И говорит: «Когда ты на что-нибудь смотришь, у тебя такой вид, будто ты принюхиваешься». Она ничего не рассказывает о своем разговоре с матерью, но мне плевать.
7
Следующие три недели подряд тянутся от воскресенья к воскресенью словно вечность. Июнь. Пинг-Понг и его братья ежедневно уезжают из дома. Прихватив флакон с жидкостью для загара и ментоловые сигареты, я в розовом бикини спускаюсь вниз с большим махровым полотенцем. Растягиваюсь на солнце около колодца и листаю бабушкины журнальцы, найденные в сарае. Курю только для того, чтобы всем досадить. Ясней ясного, это выводит из себя мамашу-брюзгу. Она шумно возится с бельем и говорит: «Воображаешь себя на пляже около отеля „Негреско“? Ты хоть застелила постель?» Когда она не смотрит в мою сторону, я снимаю бюстгальтер. А может, она все время наблюдает за мной, кто ее знает. Не то чтобы я ее стеснялась, а просто нечего ей делиться своими идеями с Пинг-Понгом.
К часу дня он забегает проглотить по-быстрому кусок мяса, даже нет возможности перекинуться хотя бы парой слов. Вторую половину дня умираю от скуки. Раскладываю пасьянс на постели. Трижды переодеваюсь, прихорашиваясь перед зеркалом. Переклеиваю накладные ногти и мажу их лаком. Вспоминаю знакомых – например, мадемуазель Дье, мою учительницу из школы в Брюске, деревне чуть повыше Аррама. По ее словам, если девочки грызут ногти, то занимаются нехорошим делом. Она так и заявила однажды перед всем классом, чтобы мне стало стыдно. Я ответила ей, что, похоже, она сама такая. Хлоп! Получаю подзатыльник. Я ей страшно правилась, потому что была самая красивая в классе. Все так говорили. Еще в четырнадцать лет, уж поверьте, у меня все было на месте. Что же она потом сделала? Оставила меня после занятий якобы в наказание и, опустившись на колени, стала просить прощения. Да, на коленях. А что сделала я? Перевернула на нее свой пузырек с чернилами. Облила лицо, платье, все. Просто ужас. В классе только у меня одной были чернила. Отец купил их вместе с ручкой, чтобы я лучше училась. Сущий кретин. Однажды я все-таки пошла к ней, якобы чтобы отнести книги – они меня тогда отчислили: не могли больше оставить в классе. Она вся дрожала. Лет ей было за двадцать, но опыта ни на грош, даже в сравнении с любой маленькой сучкой, которой она давала уроки в классе. Ну и концерт я ей устроила! Она бы на все сказала «спасибо».