Воронка - Алексей Филиппенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На время обстрел прекратился, и мы выползли на улицу. Ночь такая прекрасная. Здесь впервые царило спокойствие, и тишина такая, что мы на время даже забыли о том, что на войне. Я не злюсь на такую судьбу, это мой долг, но по-человечески страшно. Командиры не советуют нам думать о личном, это не дает сосредоточиться. Англичане могут убить нас, могут ранить меня, но я не позволю собой помыкать, и этот обстрел не сломит нас.
2 июля.
Вчера англичане начали крупное наступление на протяжении сорока километров по всему фронту. Пока я пишу эти строки, рядом со мной сидит солдат с перевязанными глазами и несет какую-то чушь. Так и хочется треснуть ему, чтобы заткнулся. Только что все закончилось, и у меня есть немного времени, чтобы написать. Сержант Зейдель из пятой роты, которого я хорошо знал, был убит. Франц был ранен миной и умер у меня на руках, прося не забывать его семью. Он хотел, чтобы я женился на его сестре, наверное, бредил. Он смотрел на меня и плакал, из глаз текли слезы. Последнее слово, которое он успел вымолвить, было — «мама». По-настоящему начинаешь понимать человека, когда видишь его смерть, когда он сам понимает, что все кончено, что не будет следующего утра, следующей ночи. Англичанам удалось прорвать Швабский редут, и они обошли нас справа. К 16.00 1 июля поступило сообщение, что англичане в наших траншеях. Подручными средствами мы забаррикадировались на нашем участке между позициями и продолжали вести бой. Мы были отрезаны от внешнего мира. Из ста двадцати человек девяносто были ранены или убиты. Контратака из Типваля была нашим спасением. К вечеру мы поняли, что удержали свои позиции. Одно из центральных укреплений на плато — Швабский редут — перешло опять в руки немцев. С его укреплением наш фланг теперь защищен.
Это была просто бойня, но нам удалось удержать наш участок. Я был ранен в руку осколком от мины и только к вечеру смог получить медицинскую помощь. Я никогда до этого не видел такое, столько крови, столько криков. В родильном отделении и то тише, чем здесь. Рука так болит. Завтра англичане разнесут нас. Я всю ночь плакал. Я не плакал уже десять лет, но сегодня ночью я плакал, и меня сильно тошнило, хотя я ничего не ел уже несколько дней. Зачем мы воюем? Что нам это приносит? Боль? Я жалею врагов, хотя не должен. Там на поле лежит столько молодых парней, которые шли убивать нас, а теперь они лежат бездыханно, а я живу. Для меня так больно осознавать, что там лежит кто-то, кого убил я. Нас здесь так много, завтра будет меньше, послезавтра еще меньше. А может, завтра я буду лежать так же в поле. Господи, прости меня за эти убийства. Я убиваю только потому, что это мой долг как солдата.
15 июля.
Страха нет, есть только ненависть, злоба и опять ненависть. Сегодня нас перебросили на южный участок против французов. Я перестал быть добрым, я стал агрессивным, моя кожа огрубела и стала черствой душа. Мои нервы — как стальные канаты. Я уже не тот зеленый новобранец, каким был месяц назад. Вроде еще только вчера я был студентом, а уже сегодня я в пекле войны, и мне на все наплевать. Вчера весь день в нашу сторону дул ветер, неся на нас смрад от трупов, разлагавшихся в поле. Англичане решили этим воспользоваться и предприняли газовую атаку, угостив нас фосгеном. В соседней роте служил паренек из моего университета. Он не успел надеть противогаз и умер в госпитале, страшно мучаясь. Те, кто были с ним, рассказывали, как он хватал ртом воздух и кричал, жутко страдал и умер от отека легких. Медики сказали нам, что если мы вдруг отправимся, то желательно избегать лишнего движения для меньшей затраты воздуха. Последствия газовой атаки — это самое страшное зрелище. Даже врачи не могут помочь этим беднягам.
17 июля.
Я пишу эти строки, возможно, в последний раз, потому что через несколько часов мы пойдем в атаку. Нет смысла долго описывать свои чувства, да и вряд ли кто-то прочтет эти строки. Нет, я не боюсь за себя. Мне уже нечего терять. Вчера мне поручили сортировать почту, и я позволил себе прочесть мысли людей. Они все прощаются. Кто-то с домом. Кто-то с семьями: вспоминают жен и детей. Один мой знакомый отослал письмо по случайному адресу, не своим родным. Он попрощался с этими людьми, и сегодня утром он погиб. Я не умею писать письма, писатель из меня никудышный, но мне так много надо рассказать. Все друзья погибли: Франц, рыжий Хеннес, красавчик Отто. Мне некому выговориться, и единственными моими собеседниками являются карандаш и этот блокнот. Я хочу жить и не хочу думать об этом, но все эти мысли не выходят из моей головы. Даже эти строки пишу уже через силу — ослабеваю. Мне очень страшно, доживу ли я до завтра?
Этими строками дневник прерывался, а сердце автора давно остановилось. Вернер перевел взгляд на солдата, чьей рукой были написаны эти строки. Глаза убитого были стеклянными и смотрели прямо перед собой, он лежал на земле над воронкой, головой на самом ее краю. Правая рука свисала по скату воронки вниз, грязно-кровавый бинт на правом предплечье растрепался, и под ним была видна рваная рана, будто кто-то выкусил кусок руки. Некогда раненая рука застыла навсегда. Он боялся смерти, но он уже никогда не узнает, что такое жизнь, никогда.
Эти строки перевернули сознание Вернера на сто восемьдесят градусов. Он смотрел в глаза мертвецу с какой-то собственной философией, отчасти не понимая посыл написанного. Сидя на дне воронки, расставив ноги перед собой и чуть согнув их в коленях, он то смотрел на заляпанные кровью строки дневника, то снова переводил взгляд на солдата. Взгляд Вернера вызывал жалость, всегда, у всех, и именно этот взгляд с поднятыми бровями, как у ребенка, который совершил проступок и ждет наказания, снова при нем. С таким взглядом он всегда погружался в свои мысли. В дневнике, на странице с описанием 15 июля Вернер заметил высохшие, прозрачные капли, чуть размочившие текст. Это были слезы, слезы человека, глаза которого уже никогда не смогут проронить ни одной капли. Где-то у него остались родители, где-то осталась частичка его жизни — где-то в сотнях километров отсюда. Но он лежал, мертвый, на нейтральной территории, во Франции, никому уже не нужный. Смотря на мертвого солдата, Вернер чувствовал его, понимал больше, чем своего отца, чем мать и всех близких, кто жил в Йене, хоть и не знал даже имени этого бедняги. Ситуации, подобные этой, сближают — вот что понял Вернер в эту секунду. Он закрыл дневник и убрал его обратно во внутренний карман погибшего:
— Это твое, я не хочу забирать, пусть твои мысли останутся только с тобой. Храни тебя Господь, друг мой, — он согнул ноги в коленях, держа голову на весу и обняв её руками, смотря вниз, в проем между ногами. Мысли медленно уходили в воспоминания, и, словно по мановению волшебной палочки, он очутился в Йене.
В его голове всплыл вечер четырнадцатого мая, который и подтолкнул его записаться в армию. Вернер тогда прогуливался по городу, как всегда мечтая о собственном превосходстве надо всеми, кто его окружал. В эти минуты он становился кем угодно: Цезарем, Македонским, Моцартом — смотря какого жанра мысли были у него в голове. Слушая красивую музыку, он представлял, как играет на фортепьяно, а Агнет сидит рядом и с полузакрытыми глазами и нежной улыбкой смотрит на него. Он был влюблен в нее, об этой любви знал только лишь он один. Она казалась ему самой красивой девушкой на свете, и просыпаясь по утрам, лежа в постели, он представлял, как они гуляют по городу, как он защищает ее от хулиганов, как целует ее, а она нежно и беззащитно улыбается ему в ответ.
Он дошел до угла улицы и увидел ее. Она шла с подругами, держа в правой руке какую-то книгу. Видимо, возвращалась с дополнительных курсов. Он смотрел и понимал, что она для него недосягаема, недоступна. Она симпатизирует только Хайнцу — по крайней мере, Вернеру так казалось, потому что он не раз видел их вместе за беседой, а когда они прогуливались, то Хайнц всегда старался взять её за руку.
Агнет была воспитанной и образованной, но что было более важно — она была самой красивой девушкой университета, а до этого и школы, в которой училась. Ее семья была католического вероисповедания, и каждое воскресенье они всем семейством ходили в кирху. Вернер время от времени следил за Агнет и стоял возле неё на церковных службах, только лишь для того, чтобы посмотреть на нее с другого конца зала. Родители с детства воспитали ее как хранительницу домашнего очага, как хозяйку, как любящую жену в будущем. Ее отец вложил в нее всю свою мудрость и, будучи в меру ревнивым, воспитал в Агнет очень строгую верность к любимому, который должен хранить и беречь ее, ценить и уважать. Она выросла доброй, совсем доброй, в ней не было ни капли злобы. Если в мире и есть добро, то Господь собрал его в этой девушке. Агнет не была завистливой, а всегда пришла бы на помощь в трудную минуту и поддерживала бы как могла, даже если бы пришлось жертвовать своими интересами. Мало того, что она была воспитана, но еще с первого курса Вернер восхищался её красотой и внешностью. Ее темно-каштановые волосы были длинными и немного вились, так одурманивающе спадая до поясницы.